В результате всех четырёх прочтений Фредерика ощутила простое чувственное отвращение к этому роману. Там была «славная девушка», вся славность которой заключалась в большом бюсте и удивительной готовности считать сумасшедшего Диксона привлекательным и достойным молодым человеком, а также отвратная женщина, которая осуждалась за неумение краситься, претенциозные юбки, истеричность и склонность к эмоциональному шантажу. Она становилась предметом ненависти самой неистовой: «Диксону хотелось к ней подскочить и опрокинуть вместе со стулом, издать ей прямо в физиономию какой-то грубый оглушительный шум, запихать бусину ей в нос!» Как-то, в детстве, Фредерика засунула себе в нос бусину и до сих пор помнила, как это больно. А ещё там была старушка в светло-вишнёвой шляпке, которую, как считал Диксон, нужно раздавить, как жужелицу, потому что она задерживает автобус, в котором он едет. Фредерика готова была смириться с этим точным описанием воображаемой жестокости — мало ли что порой приходит в голову от огорчения, — но с удивлением обнаружила, что многие из её кембриджских приятелей почитают Диксона неким примером нравственности. Им по душе вся эта преднамеренная грубость, отвратительные проказы и гримасы! Тони принялся объяснять Фредерике: Джим — самый что ни на есть достойный человек, новое характерное явление, совестливая личность, честно выступающая против снобистских претензий и легкомысленного междусобойчика эстетов «школы Блумсбери» или поклонников «Возвращения в Брайдсхед». При первом прочтении Фредерика восприняла «Брайдсхед» как сатиру на католичество, но одновременно была тронута и взволнована этим романом. Если уж возводить детскую безответственность в образец невинного совершенства, то герои Ивлина Во, Чарльз Райдер и Себастьян Флайт, в их «райском» саду, из которого их неминуемо изгонят, лучше годятся на эту роль, чем Везунчик Джим с его детсадовскими выходками. Чарльз и Себастьян — вечные дети, первый — Питер Пэн, второй — Уильям Браун из книг Ричмал Кромптон
[98]. Так или иначе, Фредерика ожидала встречи с мужчинами, а не с мальчиками.
Автор «Везунчика Джима» на поверку оказался вполне себе приятным, симпатичным, свежелицым, говорил увлекательно и держался без малейшей наигранности. Был он в надлежащей мере самоироничен (Кембриджу по нраву) и не старался подчёркивать важность литературы (что ливисовскому Кембриджу принять уже не так просто). Позднее эти же студенты — которые спокойно выслушали лёгкое, ненастойчивое заявление Эмиса о том, что роман — прежде всего развлечение, — встретят Колина Уилсона, автора экзистенциального вопля «Посторонний», с презрением и непросвещённой свирепостью. Юмор был в чести, экзистенциальная серьёзность воспринималась как нечто чуждое, вызывала подозрения. Кингсли Эмис похвалил Генри Филдинга за его «здравый смысл», попенял Джейн Остин на чрезмерную серьёзность «Мэнсфилд-парка» и довольно пространно высказался о спасительной, благой силе комедии, призванной бороться с напыщенным фанфаронством. Фредерика не могла не рассердиться на ту полнейшую серьёзность, с какой обвиняли в отсутствии юмора любого, кто имел смелость притронуться к «юмористам». Но сердилась она, конечно же, потому, что пришла сюда с сердитыми намерениями. Сидевший рядом с ней Тони, в своей рабочей спецовке, в шерстяном клетчатом шарфе, повязанном свободным узлом, как у заправского докера, засмеялся, когда писатель лишь хмыкнул в ответ на чей-то вопрос о романе как «форме самовыражения», — и задал свой: есть ли, на взгляд Эмиса, какая-то польза в университетском литературоведении? Эмис заявил, что он против велеречивых и ложноглубокомысленных толкований текстов, куда ближе ему другая идея — с помощью чтения научить людей чувствовать ясную и гибкую английскую речь и выражать собственные мысли так же гибко и ясно. То есть, уточнил социалист Тони, такую речь надо сделать достоянием всех и каждого? По возможности, ответил Эмис, судя по всему не склонный заступаться за элитарность образования.
Покинув комнаты английского факультета, Фредерика пустилась в неумеренный спор со своими приятелями о сомнительной моральной пользе обесценивающего юмора. Тони твердил о «народной» порядочности и совестливости Джима. Фредерика произнесла речь о том, что всё это кривляние лишь пробуждает в ней сочувствие к идеям Мэттью Арнольда о «высокой серьёзности» как свойству настоящего искусства. «Высокопарный» и «пафосный» — это такие слова, которыми бросаться не следует, говорила Фредерика, ведь во многих случаях их можно по праву заменить синонимами «серьёзный» и «ответственный». «Судить о стиле и судить о нравственности — это далеко не одно и то же! — восклицала Фредерика, широко размахивая руками. — Хупера в „Брайдсхеде“ жестоко высмеивают за его простонародный выговор и причёску и за непонимание стиля отношений в замке Брайдсхед. Мне это не нравится, это несправедливо! Но разве более достойно, когда Джим насмехается над манерным выговором художника Бертрана Уэлча, с его беретом, любовью к загранице и к английской истории? Джим весь такой уверенный, знает, какую юбку полагается носить славной девушке, а какую не полагается, и — что ещё хуже — он знает, что славные девушки ходят в славных юбках, а гадкие девушки — в гадких юбках. Да через двадцать лет славные юбки будут считаться гадкими, а о приличных юбках уж точно представление изменится. И косметику, может быть, вообще носить перестанут, или, наоборот, все станут раскрашиваться как дикари. Поэтому тонкие рассуждения этого Джима о помаде славной девушки Кристины, в отличие от помады гадкой Маргарет, или никому не будут понятны, или вообще окажутся неверными! Но уж точно гадко ополчаться на старушек за одно то, что они носят сплющенные шляпки светло-вишнёвого цвета!»
И так далее, и в том же духе… Такая уж она была, Фредерика, не знала в речах удержу. Вдруг её легонько похлопал по плечу какой-то незнакомец и отнёсся к ней напористым, напевным валлийским голосом: да, то, что вы говорите, очень интересно, очень занимательно, это даже серьёзные рассуждения, если угодно, очень хотелось бы с вами ещё поговорить на эти темы, но не теперь, как вас, кстати, зовут, из какого вы колледжа? «Это Фредерика Поттер из Ньюнэма, — представил её Тони, — она спорит обо всём». — «А меня зовут Оуэн Гриффитс, я из колледжа Иисуса и являюсь секретарём Клуба социалистов. А вы, наверное, Тони Уотсон, сын Тревельяна Уотсона. Вы пишете разные умные статьи в „Университетском листке“ и „Гранте“ и, должно быть, разделяете надежды вашего отца на революцию, не самую скорую, скорее в духе Блаженного Августина и покаяния. Так?» — «Да, примерно», — ответил Тони, чуть нахмуриваясь и расправляя плечи. Фредерика между тем безуспешно пыталась определить, что за человек Оуэн и к чему клонит. В его голосе, певучем и зычном, — то ли полнейшая, без тени юмора, серьёзность, то ли скрытая, самоуверенная издёвка — толком не понять. Даже физически облик его противоречив: весь он тёмный, широкоплечий, словно из камня грубо вытесанный, — но при этом текуче подвижный, с сумрачными живыми глазами, речистым, но не волевым ртом. «Я вас разыщу, барышня», — сказал он Фредерике, удаляясь.