– А если речь идет о ребенке в ремиссии? Это уместная аналогия, поскольку диагноз «аутизм», поставленный некогда Генри, позднее был отменен.
– Точно. Химиотерапия в отношении ребенка в ремиссии будет классическим примером проявления синдрома Мюнхгаузена, который мы как раз и называем «медицинским насилием». В классическом случае синдром Мюнхгаузена проявляется на таком этапе, когда кто-то выздоравливает после тяжелой болезни. Опекун теряет постоянный контакт с больницами и врачами и пытается вернуть его, придумывая симптомы, чтобы сделать вид, что ребенок до сих пор болен. В нашем случае Генри отменили диагноз «аутизм». Подсудимая не смогла с этим смириться и продолжила водить его по врачам и подвергать рискованным методам лечения, в которых он более не нуждался, чтобы продолжить привлекать к себе внимание.
Элизабет подумала о группе поддержки мам аутистов. Китт часто спрашивала: «Зачем ты занимаешься всей этой ерундой? Зачем по-прежнему ходишь на собрания?» Сейчас она поняла – она не хотела бросать группу, потому что ей нравилось в том мире, где впервые в жизни она стала лучшей, где ей все завидовали. Неужели Генри проходил терапию ГБО прошлым летом и сгорел заживо только из-за ее эгоизма?
Ее затошнило. Она зажмурилась, прижала ладони к животу, чтобы сдержать рвоту, но тут кто-то сказал, что очень важно услышать мнение самой жертвы.
Она распахнула глаза. Шеннон стояла, выражая протест, а судья объявил:
– Протест записан и отклонен.
Шеннон сжала ее руку и прошептала:
– Извини, я не смогла помешать. Ты готова?
Она хотела сказать нет, она понятия не имела, что происходит, ей плохо, ей надо уйти отсюда, но Эйб уже включал телевизор, стоявший рядом с подставкой.
– Это видеозапись Генри, сделанная накануне взрыва, когда мы опрашивали его в лагере, – пояснила Хейтс, и Эйб нажал кнопку на пульте управления.
Появилась голова Генри, снятая с близкого расстояния. Она заполняла весь огромный экран. Элизабет ахнула от четкости лица Генри в стопроцентном масштабе, где можно было разглядеть бледные веснушки от летнего солнца, испещрившие его нос и щеки. Голова Генри была опущена, но когда голос за кадром, принадлежавший детективу Хейтс, поздоровался, он поднял взгляд, не поднимая подбородка, отчего большие глаза стали казаться еще более огромными, как у пупса Кьюпи.
– Привет, – сказал Генри высоким голосом, любопытным, но осторожным. Когда он открывал рот, видна была щель между передними зубами, оставшаяся от выпавшего на выходных зуба, который она достала у него из-под подушки, заменив долларом от зубной феи, очень осторожно, чтобы не потревожить его спокойный сон лицом в подушку.
– Сколько тебе лет, Генри? – спросил голос невидимой Хейтс.
– Мне восемь лет, – ответил он на автомате, механически, как робот, дающий запрограммированные ответы. Генри не смотрел в камеру или на детектива Хейтс, которая, скорее всего, находилась позади камеры или рядом с ней. Вместо этого он смотрел на потолок, глаза бегали, точно он изучал фреску. Ей вдруг пришло в голову, что она не может вспомнить ни одного разговора с ним, за который она хотя бы раз не попросила его: «Генри, не надо витать в облаках; смотри на меня. Всегда смотри на того, с кем говоришь». Ей подумалось, что эти слова отдавали ядом. Ну какое ей было дело до того, куда он смотрит? Почему она никогда не пыталась просто с ним поговорить, спросить, о чем он думает, рассказать, что у него глаза того же цвета, что у ее отца? Теперь, сквозь пелену слез, Генри казался ангелом эпохи Ренессанса, который смотрит на Мадонну. Как она могла не замечать его невинности и красоты?
– Генри, у тебя на руке царапины. Откуда они? – спросила Хейтс.
– Это кошка. Меня поцарапала кошка соседей, – ответил Генри, помотав головой.
Элизабет зажмурилась. В горле появился горьковато-соленый привкус, когда она услышала собственную ложь из его крошечных уст. Правда в том, что кошка тут ни при чем. Это от ее собственных ногтей, в тот день, когда они уже на двенадцать минут опоздали к ортопеду, а при оплате 120 долларов в час это равнялось 24 долларам, пропавшим впустую. Они уже почти опаздывали на речевую терапию, поэтому она велела Генри бегом садиться в машину, но тот стоял как вкопанный, смотрел в небо пустыми глазами и покачивал головой. Она схватила его за руки и сказала: «Ты меня слышишь? Садись уже в эту чертову машину, немедленно!» А когда он попытался выдернуть руку, она не отпустила. Ее ногти впились в кожу, содрав тонкий верхний слой, как апельсиновую кожуру.
– Кошка? Что за кошка? Где? – спрашивала Хейтс на видеозаписи.
– Это кошка. Меня поцарапала кошка соседей, – повторил Генри.
– Генри, может, кто-то попросил тебя так отвечать, но на самом деле произошло что-то другое? Знаю, это нелегко, но важно, чтобы ты сказал правду.
Генри снова уставился в потолок, стали видны красные сосудики на белках глаз.
– Царапины от кошки, – сказал он. – Это злая кошка. Это черная кошка. У кошки белые уши и длинные когти. Кошку зовут Чернушка.
На самом деле она никогда не просила Генри лгать. Она просто притворилась. Когда мгновенная вспышка ярости прошла и вернулось хладнокровие, она рассказала Генри альтернативную версию событий. Не «Извини, я сделала тебе больно. Тебе очень больно?» и даже не «Почему ты не слушаешься, так что мне приходится тебя наказывать?», а «Ой, милый, какая царапина! Ты опять игрался с той кошкой? Надо быть осторожнее».
Магия состояла в том, что если упомянуть выдуманную версию событий между делом, можно было заставить его усомниться в собственной памяти. Она видела неуверенность в его глазах, взгляд бегал по потолку, пока он пытался решить для себя, какая версия более достоверна. Еще большая магия заключалась в том, что если повторять что-то регулярно, упорно и без нагнетания, то его воспоминания разрушались, заменяясь на измененную версию с придуманными им самим деталями. То, как придуманная ею условная кошка стала в его управляемом сознании реальной кошкой с именем, цветом, отметинами, убеждало ее сильнее, чем причиненная ею физическая боль, что она – психологический манипулятор и негодная мать, ломающая сына.
На видео Хейтс сказала:
– Это твоя мама тебе рассказала?
Генри ответил:
– Моя мама меня любит, но говорит, что я всех раздражаю и все усложняю. Моей маме будет лучше жить без меня. Мои мама и папа были бы женаты и вместе ездили бы по миру. Я не должен был родиться.
Боже. Неужели он действительно так думал? Неужели она заставила его так думать? Ее иногда одолевали мрачные мысли (как и любую мать), но она всегда мгновенно раскаивалась. И уж точно она никогда не говорила ему ничего подобного. Откуда он это взял?
– Тебе это мама сказала, Генри? Это она поцарапала тебя? – спросила Хейтс.
Он посмотрел прямо в камеру, глаза расширились, так что зрачки стали похожи на синие мячики в бассейне. Он покачал головой.