У этого класса были свои поклонники. Редактор газеты Leeds Mercury, служившей своего рода зеркалом среднего класса, писал: «Никогда ни в одной стране под солнцем не было людей более уважаемых и ценных, более восхваляемых и более достойных похвалы, чем средний класс общества в Англии». Еще в 1826 году Джеймс Милль писал: «Ценность среднего класса в этой стране, его растущая численность и значение признаются всеми. Этих людей давно и охотно называют славой Англии, с чем вполне согласны даже те, кто стоит выше их». Сходные чувства высказывал Генри Брум: «Говоря о людях, я подразумеваю средний класс — богатство и разум страны, славу британского имени».
Однако в среднем классе довольно рано начался процесс социального расслоения. В 1820 году анонимный автор Blackwood’s Magazine замечал: «Слишком хорошо видно, что высшие слои общества все настойчивее стремятся обособиться от тех, кого природа, Провидение и закон поставили ниже их». В этих слоях существовало бесконечное количество переходных ступеней. Если бы мы решили со всей добросовестностью изучить обычаи верхушки среднего класса, собственно среднего класса, низов среднего класса и верхушки низшего класса, потребовалось бы много томов, чтобы изложить все сложные пересечения и нюансы поведения, в конечном итоге сводящиеся к уникальным манерам каждого индивидуума. Монолитный социальный класс был химерой, порожденной доктринерами и специалистами по социальной статистике. Между разными уровнями одного класса происходили крайне замысловатые передвижения. Как заметил один писатель того периода: «В средних классах мы отмечаем почти всеобщую непрочность положения. Каждый человек поднимается или опускается, надеется забраться выше или опасается совсем утонуть». Можно предположить, что борьба между рабочим классом и условными «вышестоящими» не шла ни в какое сравнение с конкуренцией между рабочими, стоявшими на разных ступенях дохода и уровня жизни.
И все же групповая деятельность позволяет говорить о некоторой групповой идентичности. Начали возникать профессиональные юридические, медицинские и другие учреждения. Появились квалифицированные инженеры-строители и инженеры-механики, архитекторы и бухгалтеры. В прошлом веке было пять основных профессий, теперь их стало в двадцать раз больше, и все они оспаривали друг у друга право на статус под видом достоинства и приличия. Все более ясные очертания обретала современная концепция коммунальных услуг и общественного благополучия.
Тема общественных приличий получала дальнейшее развитие в церкви, где мужчины и женщины сидели по разные стороны прохода. Семьи состоятельных прихожан имели собственные скамьи. Тем, кто был победнее, после службы полагалось ждать, пока вышестоящие не выйдут из церкви первыми. Некоторые смелые женщины надевали к нарядному воскресному платью коричневые соломенные шляпки с опущенными полями, вошедшие в моду после 1856 года. Глава семьи носил цилиндр и сюртук-визитку и отправлялся на работу в запряженном лошадьми омнибусе. Здесь он видел своих соседей, хотя они не обязательно обменивались приветствиями. Предположим, он работал в Сити и был начальником тех бесчисленных клерков в черном, чей вид так резко контрастировал с видом уличных и пригородных торговцев.
Обед в середине дня стоил от десяти пенсов до одного шиллинга и шести пенсов и состоял из говядины, ветчины или телятины с пивом. Если человек спешил, он мог купить пирог у уличного торговца. Куриные кости выбрасывали в сточные канавы. Тот, кто имел больше времени и денег, мог посетить харчевню, где подавали мясные блюда и где из окон большую часть года приходилось любоваться неизменным лондонским туманом. Уличные фонари нередко зажигали уже в полдень. Американский посол писал: «Выглядывая из своего окна, я не видел идущих по улице людей. Поневоле задаешься вопросом, как англичане стали великой нацией, имея так мало дневного света?» Работа отнимала до 52 часов в неделю, но во второй половине дня в субботу наступал «английский» выходной, когда вся семья могла сесть на пароход или на трамвай и прокатиться до парка или зеленого пригорода. В воскресенье благочестивых или просто не желающих выделяться из общей массы людей, разумеется, призывала церковь. Остальные дольше обычного нежились в постели или совершали паломничества в местные пабы.
В описании одного столяра-краснодеревщика домашняя жизнь того времени выглядит не такой уж безбедной:
У большинства из них [семей] в городах нет места, где они могли бы веселиться. Кормилец семьи встает рано и возвращается домой поздно. Его дети уже крепко спят. Он украдкой смотрит на них, переводит взгляд на жену… Какой печальный вид! В чем дело, дорогая? Ах, ничего такого. Бедняжка тоже весь день работала. Пыталась добыть хоть немного, чтобы им всем хватало на пропитание. Если так обстоят дела в обычное время, когда у всех есть работа и отец семейства приходит прямо домой, не заворачивая никуда по дороге, чтобы пропустить стакан эля, в мокрой от пота рубашке, устав после долгой прогулки, — где же здесь быть веселью?
Проблема низших классов не давала покоя многим. Фридрих Энгельс считал корнем зла индустриальную систему, Вальтер Скотт обвинял во всем паровой двигатель, а Томас Чалмерс обрушивал свой гнев на Законы о бедных. Лорд Ливерпул винил «крамольные и кощунственные публикации», ослаблявшие «среди низших слоев общества преданность правительству и конституции». «Крамольные и кощунственные публикации» вообще служили шаблонным доводом моралистов на заре эпохи массового чтения.
Однако отдых и безделье были большим грехом. Похвальным качеством считалась добросовестность. Четкие, изобилующие деталями работы прерафаэлитов были именно добросовестными. Саму живопись рассматривали как продукт усердной учебы и прилежного труда. Большое значение придавали кропотливой работе художника над мелкими деталями, умению владеть сложными техниками. Любой образ мог стать предметом изучения. Рёскин писал в «Камнях Венеции» (The Stones of Venice; 1851–1853), что способность рисовать доступна каждому, «кто готов заплатить за нее вниманием, временем и усердием». Одной из героинь романа Шарлотты Бронте «Шерли» (1849) советуют наблюдать за жизнью и «внимательно и добросовестно разбираться в ее запутанных проблемах». Викторианцы обожали задумчиво нахмуренные лбы и сжатые руки. Моральная щепетильность привела Рёскина к помешательству: вниманием, временем и усердием (еще раз процитируем «Камни Венеции») он заплатил за душевное расстройство. Жизнерадостные умы второй половины века придерживались иной точки зрения. Они были не против индустриализма и науки, но они были против серьезности. В остроумных строках Уайльда, веселых куплетах Гилберта и Салливана и парадоксах Льюиса Кэрролла нет и следа запутанных жизненных проблем и стремления добросовестно в них разобраться. Они отвергают мир, в котором категорические рассуждения Джордж Элиот о Боге и долге воспринимают всерьез.
Термин «викторианский» вошел в обиход лишь после 1851 года и Всемирной выставки, как будто только с этого времени цивилизация начала приносить заметные плоды. Быть викторианцем в тот период означало быть в курсе последних событий, интересоваться всем механическим и прогрессивным, полностью освоиться с эпохой, в которой все было иного масштаба, чем прежде. Паровозы, пароходы и городские здания стали больше и величественнее построенных раньше. Викторианский стиль в домашнем интерьере был воплощением современности: полосатые обои, узорчатые брюссельские ковры, песочные часы, восковые цветы и восковые фрукты под стеклом. Гарриет Мартино отмечала, что повсюду «распространился дух мира, иначе говоря, неохоты к грубому насилию». Жилищные и санитарные условия улучшались, бедность больше не путали с преступностью. Дуэли совершенно вышли из моды. Наши предки очень удивились бы, если бы узнали, что слово «викторианский» будет означать «ограниченный», «жестокий» или «неблагополучный». Дело в том, что никто не может жить в иное время, кроме того, что отведено ему или ей изначально. В этом состоит парадокс созерцания викторианской живописи или чтения викторианской художественной литературы. Реальность в ней кажется отвратительной и невыносимой — точно такой же, каким начало XXI века могло бы показаться викторианцу.