Вечером я отправила это письмо, а ночью мне приснилось, будто я тону в бочке с топленым свиным жиром, похожим на расшитые сапфирами и бриллиантами шелковые платья, которые во времена моей юности носили восточные женщины.
Чарльз Скрибнер прислал Эрнесту эскиз предполагаемой обложки для «Колокола». Хемингуэй решительно забраковал изображенный там мост: художники нарисовали каменный, а в романе это был арочный мост из металлических конструкций, для подрыва которого не требовалось большого количества взрывчатки. По правде говоря, на любой обложке всегда имеются неточности. Но если она достаточно броская и так и подбивает человека открыть книгу и прочитать первое предложение, то никому нет до этого дела. Я абсолютно уверена в том, что если бы читателя мог завлечь мост из осенней паутины, который без всякого динамита легко сдует ветер, то издатели и его ничтоже сумняшеся поместили бы на обложке.
Но Хемингуэй не был бы Хемингуэем, если бы не послал Скрибнеру рисунок правильного моста, а заодно и рисунок колоколов, которые установлены на звонницах в испанских церквях.
Он весь буквально извелся из-за этого моста. А еще нервничал, когда читал длинный список предложений от Чарли и Макса. Подумывал, не стоит ли сделать американского журналиста британским, чтобы избежать возможных исков о клевете. Вдруг какому-нибудь реальному американскому репортеру взбредет в голову, хотя это и маловероятно, заявить, что именно он послужил прототипом его персонажа. Терзался из-за того, что в некоторых местах было слишком много непристойных выражений. «У них это называется цинизм», — повторял Эрнест всякий раз, когда его просили убрать из текста слова вроде «черт», «дерьмо» или «трахнуться». В «Прощай, оружие!» издатели придрались даже к эвфемизму «шары», а потому для «По ком звонит колокол» Эрнест выбрал испанское слово cojones. В «Скрибнер» либо не знали, что оно означает, либо решили не затевать драку по этому поводу. Макс Перкинс, редактор Эрнеста, был из тех, кто никогда не использует в своей речи ненормативную лексику. Он не сквернословил, даже когда два самых известных автора затеяли драку в его кабинете. Даже когда немцы развешивали нацистские флаги в самом красивом городе мира.
— Если это культурный подход, то я, черт подери, не желаю быть частью этой культуры! — возмущалась я.
— Если я что-то вкладываю в книгу, то это остается там навсегда, — сказал Эрнест. — А Макс с Чарли, если не согласны печатать все как есть, пусть оскорбляются сколько влезет. Роман — цельная вещь, начнешь вырывать из него по кусочку или даже отщипывать по краям, и у тебя получится совершенно другое произведение.
И еще все без исключения волновались из-за того, что в изображении Хемингуэя республиканцы выглядят не лучше фашистов. Есть в «Колоколе» жуткий эпизод, когда они выволакивают франкистов из церкви на городскую площадь с единственной целью — избить их до полусмерти и сбросить со скалы. Сцена очень длинная, читать ее было бы невыносимо, даже если бы это творили фашисты, а не люди, которыми мы все восхищались.
Эрнест ответил, что Максу просто лучше не посылать гранки левым издательствам, которые будут отказываться печатать подобные вещи.
В результате Перкинс отправил черновой вариант романа в клуб «Книга месяца» и приложил записку, в которой сообщал, что в качестве эпилога, чтобы подчистить хвосты, будут служить две короткие главы объемом приблизительно в полторы тысячи слов. Он уверял, что эти главы уже написаны, просто Хемингуэй хочет их придержать до тех пор, пока не прочтет гранки от начала до конца. Эрнест подозревал, что в «Книге месяца» откажутся от его романа, и успокаивал себя тем, что они никогда бы не напечатали ни «Гроздья гнева» Джона Стейнбека, ни «Сына Америки» Ричарда Райта, ни «Братьев Карамазовых» Федора Достоевского, ни «Мадам Бовари» Гюстава Флобера.
Однако двадцать шестого августа Перкинс известил Хемингуэя, что «По ком звонит колокол» выбран книгой ноября и в клубе собираются напечатать ее тиражом в сто тысяч экземпляров. Скрибнер планировал такой же тираж, а может, даже и больше.
В тот же день Эрнест отослал авиапочтой все гранки, кроме последних шестнадцати страниц. Его все еще не устраивал эпилог, и он без конца его переделывал. Он написал Максу, что по его замыслу роман должен закончиться, когда Роберт будет чувствовать, как его сердце бьется об устланную сосновыми иглами землю именно в том месте, где все начиналось. Эпилог — это как возвращение с ринга в раздевалку.
Отправив это письмо, Хемингуэй метался, словно медведь, запертый в клетке. Он вносил исправления, перечитывал эпилог, убеждал себя в том, что эпилог его книге не нужен, рвал его и начинал писать заново. И все это время Эрнест по отношению ко мне вел себя как последняя скотина. Впрочем, многие из нас, литераторов, плохо обращаются с близкими людьми, когда приходит время отпустить книгу, которая стоила нам стольких трудов. Нам кажется, что, если бы у нас было еще лет пять, мы бы смогли превратить ее в настоящий шедевр, но наше время истекло. Что бы я ни делала, что бы ни говорила в ту пору, все было совершенно не то, или было гадостью, или было сделано и сказано из подлых соображений. Даже если я просто спрашивала, что Эрнест в данный момент хочет: кофе или виски.
Как-то вечером мы оба изрядно напились, и я не выдержала:
— Я не твоя боксерская груша, Несто! Ты всегда над чем-нибудь работаешь, но если работа делает тебя такой скотиной по отношению ко мне, то пошел ты к черту!
Нет ничего хуже, чем выяснять отношения и обсуждать серьезные проблемы во время совместной выпивки, но мы занимались этим именно в такие моменты. Говорили о разнице в наших подходах к писательству, о том, что и как делаем по дому, о том, что слишком много пьем (моя претензия) и слишком редко занимаемся сексом (претензия Эрнеста), — и за всем этим стоял его мучительный бракоразводный процесс с Полин.
В тот вечер я в конце концов заявила, что он может пить сколько влезет, и ушла спать, погруженная в тягостные размышления: если Эрнест так обращается со мной до свадьбы, то что же будет после, когда я стану его пленницей-женой? Думала о том, что не всерьез все это ему высказала, что во мне говорили алкоголь и депрессия из-за того, что я не могу писать. Да и в нем тоже говорили алкоголь и депрессия из-за того, что его книга практически закончена и ее вот-вот начнут судить. Думала, что надо бы вернуться и сесть к Эрнесту на колени, потому что я понимала: проблема не во мне, это все роман виноват, но с романом ведь не поцапаешься, а Хемингуэю нужен был кто-то, способный дать ему сдачи.
По утрам Эрнест обычно вел себя так, будто совершенно забыл о том, что мы накануне разругались. Он всегда так делал. И я тоже старалась выкинуть из головы все плохое. Мы были внимательны друг к другу, Клоп и я, но только если не погружались в пучину хандры одновременно.
На следующее утро я обнаружила на сервировочном столике возле пустой бутылки из-под скотча изорванный на маленькие квадратики последний вариант эпилога. Значит, он после нашей ссоры, пьяный и посреди ночи, все-таки вернулся к работе.
А рядом с тем, что осталось от эпилога, Эрнест поставил сложенный вдвое лист бумаги с моим именем.