Иван не любил Питер. Ни прежний, именуемый Санкт-Петербургом, ни нынешний, ставший в августе четырнадцатого Петроградом. А за что его было любить? За слякоть и сырость? Это в умных книжках да в стихах, что в учебной команде читали ученые господа, запущенные к солдатам по придури ротного командира. Как там? "Люблю тебя, Петра творение, люблю твой строгий, стройный вид". Это, помнится, кто-то из господ офицеров читал. Стихотворение длиннющее, как и выучил? А еще и солдат заставлял учить. Не все, но пару четверостиший должны были знать. Вот сейчас разбуди ночью, прочтет:
— Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих отрад узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей…
А вот это какой-то волосатый читал… "Белой ночью месяц красный, выплывает в синеве. Бредит призрачно-прекрасный, отражается в Неве!" И чего этот месяц бредит? Напился, что ли?
[5] Глупость какая-то, а запомнилась.
Конечно, если доходило до разговоров с земляками и прочими крестьянами, дальше своего села не вылазившими, то Иван мог порассказать и об Исаакиевском соборе ("Высотишшы огромадной! Четыре колокольни сложи друг на друга, вот и будет. И купол из чистого золота!), о Медном всаднике ("На настоящей скале стоит, из моря достанной, а сам камень — как волна морская! И конь копытом змею бьет — это иносказательно врагов России поражает. Петр Великий с вытянутой рукой, а лицо как живое!), столп Александрийский! ("Не столб, дурак, а столп. Столбы у тебя в огороде да по дорогам стоят. А тут — столп! Его после победы над Наполеоном поставили. И высота — двадцать две сажени!
И все из цельного гранита высечено, ни кирпича, ни камушка не вставлено!"), Сфинксы возле Невы ("Кошки каменные, а морды, как у человека. Из Египету притащили, за каждую по пуду золота отдали!").
Порасскажешь такое, будут ахать и охать. Не поймет никто, зачем за каменную кошку золотом платить? На хрен кому нужны эти гранитные колонны да дворцы? Наверх посмотреть — фуражка падает. Строили простые люди, а прославились господа-архитекторы за деньги да за кровь народную! Может, как в главной песне — разрушить весь мир насилья, вместе с его бронзовыми жеребцами, грязно-серыми домами и гранитными облицовками?
На самом-то деле Николаев толком и не видел города на Неве. Два раза в год — на День Тезоименитства и на День полка было шествие по Дворцовой площади, под восторженные оханья, да еще маневры на Марсовом поле. Там только грудь четвертого человека в шеренге видишь да пятна пота на спине впередистоящего.
Ивану вспоминалась каменная казарма на Косой линии, напоминавшая холодный сарай. Обитал там шесть лет, без малого. Летом куца ни шло, а зимой, топи ты ее не топи, все равно холодно. И мокрый ветер с Невы… Бр-р. Каменный плац перед казармой, истоптанный сотнями солдатских каблуков, где каждодневно, до одури, тянули ножку и чеканили шаг господа гвардейцы. Редкие увольнительные в город, когда можно пройтись по улицам и площадям, завернуть в какие-нибудь увеселительные заведения. Но не любил Иван Николаев по проспектам ходить. Пока идешь, рука отвалится — тут тебе обер-офицер, а там и штабс, где и целый генерал. А честь не отдашь — будешь потом на гауптвахте нужники драить каустической содой. И в заведения особо не походишь, потому как в господские рестораны или синематограф нижним чинам, будь они хоть трижды лейб-гвардейцы, проходу нет. И на Летнем саде табличка висит, уведомлявшая, что "Собакам и нижним чинам вход воспрещен!" Вот и гуляли гвардейцы где-нибудь на Выборгской стороне, где глаз поменьше.
Нет-нет, саму службу Иван Николаев не хаял. Стрельба да штыковой бой в охотку шла, а подраться он с детства был не дурак и силенкой Бог не обидел. И работы разные, что в дежурство рота несла, не в тяжесть были. Ну, после деревенских дел, да чтобы дров не наколоть или воды не наносить? Так это и не работа, если с пахотой, с жатвой сравнивать. Вот полы тяжеловато было мыть. И то с непривычки. В деревне-то этим делом бабы занимались, да и мыть по-другому приходилось. По первому году, бывало, и по мордасам получал от фельдфебеля, и матом обкладывали таким, что мухи дохли с перепугу, но как без этого? А чем в деревне лучше? Батька, пока в силе был, и ему, и братовьям еще не так поддавал. А уж кормили в полку, как на убой. Парни крестьянские вроде Ивана, ни до, ни после службы так не едали. Так, чтобы кажный божий день, кроме скоромных щи с мясом, каша, чай сладкий, хлебушка вдоволь. И спали на постелях, где каждую седмицу белье меняли. А уж одежды было завались: парадная, повседневная и рабочая. А если на летние квартиры выходили, в Красное село, так и совсем лафа! Кому-то не нравилось спать в палатках, а ему было куда приятней, чем в каменных стенах. Конечно, в окопах потом вспоминали казармы как дом родной, так то в окопах.
Пока думал, ноги сами принесли на место. Вот и поворот от Морской, проходной двор и "колодец". Дойдя до нужной двери, Иван, как велел ему Сухарев, три раза крутанул тусклое колесико.
Вместо "верного человека" дверь открыла накрашенная фря с папироской в зубах. Молодая черноволосая, в шелковом халате, под которым вроде бы ничего не было. Не крокодил, если на личико глядеть, но тощая, ровно вобла. Николаев, вспомнив худосочную пишбарышню в кабинете Лехи Курманова, вздохнул — и чего они все такие?
— Н-ну? — выдохнув дым черноволосая.
— Здрасьте, значит, вам, — вежливо кивнул Иван. Улыбнулся мамзели: — Мне бы Льва Карловича Вольтенкова повидать. Сообщите, что из Череповца, от Кузьмы… виноват, от Вани Сухарева. Записочка от него и посылочка.
Мамзелька молча посторонилась, пропуская гостя внутрь квартиры, повела по длинному затхлому коридору, уставленному и увешанному всякой всячиной — ведрами, детскими саночками, корзинками, мимо множества дверей. Некоторые молчали, из-за других доносились крики, пьяные вопли, детский плачь.
Лев Карлович, обитавший в крайней угловой комнате, оказался носатым коротышкой. Возрастом чуть постарше Ивана, но успевший поседеть и слегка облысеть. Как и мамзель, хозяин оказался в одном халате, из-под которого торчали толстые волосатые ноги. Впрочем, носатого это нисколечко не смущало, а уж самого Ивана Афиногеновича тем более.
Иван оглядел комнату. Большая, в два широченных окна, разделенная надвое ширмой. Посередине круглый стол, покрытый клеенкой, с медным пузатым чайником, какая-то снедь, аккуратно прикрытая салфеткой. Огромный шкаф с книгами. Еще один, поменьше, со стеклянными дверцами, за которыми виднелись какие-то пузырьки и бутылки. И еще один, видимо, с одеждой, коли с закрытыми дверцами. Все прибрано, все опрятно, если не считать мужской и женской одежды, валявшейся вперемежку на диване, и скомканного постельного белья. Но это дело житейское. А еще запахи лекарств и больницы, которые не мог перебить едкий папиросный дым. Вольтенков, судя по всему, либо лекарь, либо аптекарь. Ну, кем еще может быть еврей? Если только часовщиком или ювелиром. Какие у него дела могут быть с официантом железнодорожного ресторанчика, Иван Николаев не знал, но представлял. Скорее всего, Кузька продает лекарства, полученные от питерского знакомого, а выручку делят пополам.