– Мы не ездим на рыбалку, – сказал господин Туркин. – Это пустая трата времени.
– Госпожа Туркина, – сказал Старцев, – его динозавр, его игрушки, всё, что он сейчас так любит – после он может это утратить.
Доктор уловил в её глазах страх и ощутил укол паники. Сколько времени у него осталось? Он ошибся, он с первой секунды ошибся – ему следовало сосредоточиться на матери, ключом была мать. Возможно…
Она сказала:
– Но ведь он всё ещё будет любить меня?
Старцев открыл и закрыл рот. Затем опустил глаза на документы, словно надеясь найти в них подсказку, которая позволит ему сказать «нет».
– Любовь к матери – врождённый инстинкт, – тихо сказал он. – Коля продолжит любить вас, да. И всё же я прошу вас хорошенько обдумать, что вы собираетесь сделать. Пожалуйста. Ваш сын, который только что вышел из комнаты, умрёт.
Она быстро прикрыла рот рукой, а затем сказала:
– Но я думала, что смертность при операции равняется нулю.
Старцев внимательно посмотрел на чету Туркиных, двух людей, отделённых от него невидимой, непроницаемой стеной. Десять лет назад, когда он впервые проводил подготовительную беседу, частичка его, внутри, кричала, царапалась, кипела и боролась за контроль над двигательными нейронами, но годы отупляют. С каждым новым повторением они смывают все, кроме всеобъемлющей усталости. Как же ему хотелось, чтобы уже настал вечер и он смог свернуться калачиком в углу своего кабинета, перестав слушать, видеть и думать.
Он откинулся на спинку кресла и достал ручку.
«Вот и всё, старина. Забей».
– На эту неделю записи нет. Могу записать вас на следующий вторник.
Они подписали бумаги.
У двери Туркин задержался, положив руку на дверную ручку.
– Это ведь никакая не «семейная оценка» была, верно, доктор?
– До свидания, господин Туркин.
– Я знаю, где Татьяна вас видела. Я вас узнал. Вы ведь один из разработчиков этой процедуры. Стояли у самых истоков. Что вы пытаетесь сделать, перечеркнуть свой собственный труд?
– До свидания вам обоим.
Когда дверь захлопнулась, Старцев откинулся в кресле и прижал пальцы ко лбу. «Вы правы, господин Туркин». Только вот «перечеркнуть» – это сильно сказано, ведь старые коллеги как могли связали ему руки. И они бы с радостью отстранили его совсем, если бы он не владел значительной долей акций.
Ему оставили лишь эти предварительные беседы. Вряд ли ими можно было что-то перечеркнуть, они давали лишь крошечную возможность убедить людей не совершать крупнейшую ошибку в их жизни.
Пригоршня успехов за десятилетие неудач – однако он всё равно продолжал пытаться, вёл свою собственную маленькую войну против человеческой природы.
Через стекло он увидел, как родители разговаривают с Колей. Повинуясь порыву, Старцев встал, взял с полки бабочку и вышел в вестибюль.
* * *
За окном дальний конец улицы извивался в жарком мареве. Старцев смотрел, как семья выходит из больницы; Коля ковылял между родителями, держа рамку со стеклом под мышкой. Он взял мать за руку.
Старцев повернулся и посмотрел на насекомых на полке. Одного теперь не хватало, но он устало подумал, что во вторник оно скорее всего вернётся на своё место.
Когда-то эти бабочки многое для него значили, но он больше не знал почему, и никакая перестановка с места на место тут помочь не могла. Свою операцию он тоже не помнил, хотя знал, почему пошёл на неё – он был пережитком той эпохи, когда учёные считали, что первыми подопытными должны быть они сами. Он помнил обоснование, но не чувство. Что ощущал тот человек, лёжа на операционном столе и вдыхая первые пары анестезии?
«Память – это кривое зеркало», – подумал он. Возможно, прежний Старцев никогда и не существовал; возможно, он всегда был таким – в этом белом халате, в этом кабинете – человек, смотревший на коллекцию бабочек, которая принадлежала кому-то ещё.