Мы заезжаем на узкую улочку, круто сворачиваем в очаровательный мощеный дворик и останавливаемся у таунхаусов в георгианском стиле.
Я промокаю до нитки, еще не успев полностью выйти из машины. Вода стекает по желобам со всех сторон, собирается в лужи, поднимается у двери его дома.
– Ну и дождь, – говорю я.
– Какой дождь? – смеется Питер, и мы бежим в укрытие.
У него красивая квартира: гораздо больше, чем я ожидала, с высоким лепным потолком, большими окнами, выходящими на парк, и такими старыми стеклами, что кажутся оплывшими, с шестью филенками в каждой двери и бронзовыми ручками в форме яйца, с грубым сосновым полом. С настоящим камином. Деревянные крючки в прихожей увешаны твидовыми и вельветовыми куртками, среди которых выделяется заляпанный грязью дождевик. Под ними выстроились носками к стене прекрасные, хоть и поношенные, кожаные ботинки и туфли.
– Заранее извиняюсь, – говорит Питер, бросая ключи на сундук в прихожей. – Тут небольшой беспорядок.
Повсюду разбросаны старые газеты, пепельницы полны окурков, на кофейном столике стоит открытая банка горчицы, на спинке мягкого кресла висит полосатый костюм.
– Это все моя мать, – объясняет он, когда я обвожу взглядом тяжелые бархатные шторы, старинные портреты, турецкие ковры. – У нее очень хороший вкус.
– Ты прав. Здесь свинарник, – говорю я.
– Честно говоря, я не ожидал компании.
– Я рада.
– Какие же вы, американцы, все-таки странные.
– Значит, мне не стоит опасаться домогательств, – улыбаюсь я.
– А, – смеется Питер. – Не недооценивай меня. Пойдем, покажу тебе спальню.
Я колеблюсь: отчасти мне хочется идти с ним, отчасти – спасаться бегством. Но я иду.
В отличие от гостиной в спальне на удивление опрятно, даже кровать заправлена, как в гостинице.
– Боже, ты очаровательна, – восхищенно произносит Питер. Его голос звучит честно, открыто, уверенно. – Давай вытащим тебя из этой мокрой одежды.
Я вздрагиваю, когда он начинает расстегивать мне рубашку. Прошло шесть лет после Конрада. И хотя я несколько раз целовалась по пьянке, я никогда не позволяла мужчине касаться меня под одеждой.
Питер расстегивает мне джинсы, но я останавливаю его руку.
– Прости. Я думал… – осекается он.
– Нет, все в порядке. Просто… я хочу сделать это сама.
Мои пальцы дрожат, когда я расстегиваю рубашку, стягиваю джинсы, снимаю их. Теперь я стою перед Питером в одном белье. Дождь льет сильнее, по огромным окнам ажурным узором стекают ручейки. На высоком комоде в стиле Тюдоров позади Питера лежит невскрытый блок сигарет, рядом – недоеденная груша. Я расстегиваю бюстгальтер, роняю его на пол. Он подходит ко мне, кладет руки мне на грудь. Я дрожу всем телом.
– Ты замерзла. – Он поднимает меня, несет на кровать.
Питер занимается со мной любовью медленно, водя сильными мускулистыми руками по моим изгибам, дожидаясь, когда я отвечу, – наши долговязые худые тела переплетаются, дождь стучит в окно, пахнет табаком. Я плотно закрываю глаза и напрягаюсь в ожидании, когда он войдет. Меня выдает резкий вдох.
– Хочешь, чтобы я остановился? – шепчет он.
– Нет.
– Можем остановиться, – говорит он.
– Просто было немножко больно.
Питер застывает.
– Элла, ты девственница?
Мне хочется сказать ему правду, но я не могу и вместо этого говорю:
– Да.
И так наши отношения начинаются со лжи.
1989 год. Декабрь, Нью-Йорк
Станция метро на 86-й улице – грязное и унылое место, где делают минет престарелые проститутки и на путях валяются безжизненные клочки бумаги. Выходы расположены по четырем углам перекрестка на широкой уродливой улице. Мы с Анной выходим на северо-западном углу под порывы ледяного ветра, который забирается мне под полы пуховика. Я и забыла, как холодно бывает в Нью-Йорке. Продавец каштанов на улице греется у своей жаровни, на которой лежат крупные раскрытые орехи. В ночном воздухе разносится восхитительный аромат.
Мы поворачиваем на Лексингтон-авеню, огибая в своих сапогах на высоких каблуках испещренные черными точками сугробы. В шесть вечера солнце уже скрылось, оставив после себя вязкую темноту, освещенную кислотными нимбами фонарей.
– Она была такая мерзкая, – говорит Анна.
Сегодня сочельник, и мы возвращаемся из папиной квартиры в Гринвич-Виллидж после ежегодного праздничного чая, за которым он представил нам свою новую девушку. У Мэри Кеттеринг из колледжа Маунт-Холиок рыжие волосы, тонкие губы и острый, как карандаш, нос. Когда она улыбнулась нам, ее рот превратился в сердитую полоску, в ту же секунду раскрыв ее истинную сущность.
Я несу пакет с подарками. Они все в оберточной бумаге, но по их весу я понимаю, что это опять книги. Папа делает вид, что выбирал их специально для нас, но мы знаем: на самом деле он берет их со стола с бесплатными экземплярами у себя в издательстве. Каждый год он дарит нам бессмысленные книги с полными смысла подписями на форзаце, сделанными синей перьевой ручкой. По крайней мере, у него изящный запоминающийся почерк, и он отлично умеет подбирать слова.
– Мы ей тоже не понравились, – говорю я.
– Это слишком мягко сказано, – отвечает Анна. – Она нас просто возненавидела. А когда она начала говорить про Хэмптон? – Анна засовывает пальцы в рот и делает вид, что ее тошнит. – Даже не про Уотер-Милл, а про Саутгемптон. Как он может ее целовать? Она похожа на кошмарный птичий скелет.
– Ты настоящая скотина, – смеюсь я. После отъезда в Лондон я скучала по сестре больше, чем могу передать словами. – Может, она отнеслась бы к нам лучше, если бы ты не закатывала глаза каждый раз, как она открывала рот.
К чести папы, он старался сгладить неловкость и казался искренне счастливым и гордым оттого, что собрал нас всех вместе. После чая он налил себе в чашку пару глотков американского виски, поставил пластинку с песней «Rock the Casbah»
[12] и станцевал под нее смешную, нелепую чечетку. Он был в старых вельветовых джинсах, босиком, с волосатыми ступнями. Густые пучки волос росли на каждом пальце. Это завораживало. Мэри отбивала ритм обутой в лофер ногой.
– Она просто очередной кошмар в длинной череде папиных кошмаров, – говорит Анна.
– Может, она лучше, чем нам кажется.
Моя нога поскальзывается на покрытом черной коркой льда асфальте, и я растягиваюсь на земле.
– Кажется, Господь говорит тебе, что ты не права, – смеется Анна.
Пакет порвался, и наши подарки посыпались в слякоть на тротуаре.
Поднявшись на четвереньки, я принимаюсь их собирать.