Вальжан сквозь зубы процедил:
– Je me demande si en France on sait ce que c’est le respect? Ou c’est la prérogative des chinois? Respecter, je veux dire
[30].
Кассир недоуменно посмотрел на Вальжана и приподнял бровь.
– Et si moi, j’ai l’ouïe mauvaise? Hein? Si enfant j’ai perdu l’oreille? Dans un accident domestique. J’ai plus d’oreil – du tout. C’est pas possible d’après vous? Hein, mon seigneur? Vous n’y avez pas pensé?
[31]
– Si vous n’arrêtez pas tout de suite faire du tapage, monsieur, je vais appeler les gardiens pour qu’ils vous fassent soritr. Je vous demande la dernière fois – est-ce que vous avez vingt-cinq ans?
[32]
– Non, j’ai 22 ans. – Кассир показал пальцем на рисунок, приклеенный к стеклу. – Mais je n’ai pas la carte d’identité avec moi… Vous allez me tuer pour ça? Ou, peut-être, arracher à mon autre oreille?
[33]
Несколько секунд кассир смотрел в глаза Вальжану. Потом тяжело вздохнул и, покачав головой, сказал:
– Quest-ce qui t’est arrivé que tu es aussi méchant… Tu viens d’ou?
[34]
– Depuis quand on se tutoie? Cela vous concerne en quoi?
[35]
– Sans raison… Simple curiosité. Ça te fait onze euros, gamin
[36].
Вальжан достал из карманов деньги и пересчитал. Там было шесть евро десять центов: бумажка в пять и две монетки – один евро десять центов. «Когда я выходил из дома, было двенадцать, точно… А, нет – одна же закатилась под кровать. Так, это минус один. Потом еще бродяге дал два, помню… Нет, точно, до этого еще девушке той хорошенькой, за хлеб. Девяносто центов ей дал. Но это же семь девяносто. А что еще было… Андре Симон! Он мне бумажку, а я ему… Больше, наверное, на евро дал. Растяпа какой, дурень просто. Он мне – пять, а я ему – шесть», – подумал Вальжан. Не ответив кассиру, он развернулся и вышел из музея.
То, что деньги везде и что от них никуда не деться, Вальжан понял, когда стал копить на поездку в Париж. Сначала он решил продать теткин фарфор – единственную ее гордость. В буфете под семью замками (впоследствии Вальжан выяснил, что от всех замков ключ был один) она держала сервиз, который всем гостям представляла как редчайшую керамику одиннадцатого века, доставшуюся ей от императора Ин-Цзуна. Ин-Цзун, по ее словам, приходился ей далеким родственником, из чего догадливые гости должны были сделать вывод, что тетка не так проста, как кажется, – то есть, что в ней течет голубая кровь. Когда Вальжан принес блюдечко, покрытое кремовой голубой глазурью, в ломбард, ему сказали, что сделано оно было где-то в Тайване лет двадцать тому назад. Впрочем, блюдечко все равно приняли. Пропажу тетка обнаружила слишком поздно – к тому моменту сервиз был уже целиком распродан. Случился громадный скандал; были крики, ругань, – созвали большой совет, на котором присутствовал даже папа, навещавший сына в лучшем случае раз в год. Кроме него, тетки и ее старшего сына на собрании присутствовал классный заводила Шэнли, получивший к тому моменту разряд по биатлону и из-за этого присутствовавший вообще везде, и завуч школы Вальжана, по совместительству брат его папы. Сначала высказалась тетка, заявив, что Цзань – нахлебник, который виснет у нее на шее и ест ее хлеб, а сам не то что не помогает, но занимается действиями сугубо членовредительскими, больше того – противозаконными. Вальжан заметил, что Цзань за столом только один, его отец, а он – Вальжан. Шэнли возразил тетке насчет закона (кроме биатлона Шэнли интересовали еще правоведение, энтомология и изящные искусства), но согласился с общим пафосом ее речи. Завуч, закуривая очередную сигарету, предложил выгнать Вальжана из школы – давно, мол, он уже это директору талдычит, но вы же знаете нашего директора, ему попробуй что-нибудь вталдычь. Тетка ответила, что понимает и сделает все возможное, чтобы выгнали. Ее сын к концу собрания уже благополучно спал, а папа и вовсе будто бы не просыпался – просто тупо смотрел то ли на сына, то ли на стену за ним и курил одну сигарету за другой. Вальжана все-таки выгнали из дома – в школе за него заступился директор. Ему пришлось снимать каморку размером чуть меньше теткиной кухни, а поездка отложилась на неопределенный срок.
После окончания школы Вальжан поступил на литературу в Чжэцзянский университет, выучился играть на гитаре и подрабатывал, исполняя Джо Дассена на вокзале. Так к двадцати двум годам он скопил на поездку в Париж. Таиться ни от кого не было нужды – Вальжан ни с кем не общался. Тетка не желала его знать, Тао уехал учиться в Пекин на историка, а папу давно не хотелось трогать. С собой он взял только подаренную мамой сумку, карту Парижа и «Мальбек» 1997 года, с твердым намерением выпить его в последний день поездки.
Пройдя мимо башни Сен-Жак, Вальжан свернул на улицу Сен-Мартен, пересек набережную Жавр и вышел на мост к острову Сите. Правая сторона моста была перекрыта – за зелено-белыми перегородками стояли белые фургоны, разрисованные синей краской, валялся строительный мусор, пахло сточными водами и ацетоном. Сгустились тучи – только изредка сквозь пелену пробивалось небо. Вальжан облокотился на перила и посмотрел на Сену. Где-то вдалеке плыл пароход, хотя Вальжану он казался белой точкой; ну, может, белым насекомым. По воде пробежала небольшая дрожь – будто река ежилась от холода. Виднелся Аркольский мост. На острове, за древним зданием больницы Отель-Дье, возвышался шпиль Собора Парижской Богоматери. Молотки отбивали в голове свой, уже привычный для Вальжана, марш. К горлу снова подступала тошнота. Он отпил «Мальбек» – в термосе осталось на еще один глоток – и пошел в сторону Собора.
Вальжан стоял на соборной площади и глядел на многоязыкую толпу людей, в которой не было видно отдельных лиц; все лица смешивались в одно, единое, сплошное. Речь текла так, будто Вавилонское столпотворение только случилось, а Вальжан опоздал на Божью кару, придя всего на десять минут позже. Холодало – и детям надевали куртки, а они, только заметив, что родители отвлеклись на взрослый разговор, скидывали их и бежали играть в прятки, прячась за фонарями, клумбами и памятником Карлу Великому, чтобы затем снова бежать – но теперь друг от друга, – лавируя между колесами велосипедов. Вальжан смотрел на готические своды Нотр-Дама и ничего не чувствовал. Только похмелье стучало в голове. Он скользил глазами по балюстрадам и резным фигуркам между розеткой и порталами; поднимал голову, щурясь от боли, чтобы увидеть целиком две башни; но чем больше он смотрел, тем скучнее и тоскливее ему становилось. Разве что головная боль его немного развлекала. Вальжан знал каждый камень в основании Собора – сколько часов он провел дома, в Ханчжоу, разглядывая иллюстрации к Гюго; столько же он представлял себе, как разбирает Нотр-Дам с единственной целью – чтобы затем вновь его собрать. В рассказах мамы Нотр-Дам всегда был чем-то особенным, чем-то святым и важным; Вальжан запомнил на всю жизнь, как однажды, проплакавшись после очередной ссоры с папой, мама зашла к нему в комнату, заперла дверь и стала рассказывать, как молилась в Соборе перед тем, как уехать в Китай: просто села на скамью, пока вокруг ходили туристы, фотографируя своды и витражи, и стала молиться, а туристы приняли ее то ли за святую, то ли за сумасшедшую и стали ее фотографировать и кидать ей деньги. Сейчас Вальжану не хотелось заходить в Собор и, хотя он боялся себе в этом признаться, не хотелось даже на него смотреть. Вдруг Вальжан почувствовал, что ему хочется плакать. «Хватит, все, все… Спокойно, главное, чтобы спокойно», – подумал Вальжан и отвернулся от Собора. Чуть поодаль виднелось небольшое кафе. Вальжан решил выпить кофе и перевести дух.