– Свинку! – диктует официанту Валенсия.
И последние уже раскаты грома:
– Свинкой на сцене и будешь, – пророчит Элизабет.
Кавалер ее обнимает, шепчет:
– Моя звезда не на небе, моя вот она! Ты знаешь!
– Ромка, знаю.
– К твоей рифма напрашивается, – бормочет еще Валенсия, ее слово последним должно быть. И тишина, всё.
Мирно, усыпляя, звякает посуда, и внук у меня на коленке, супом его кормлю, на ложку дую, чтобы нечаянно не обжечь. Капризничает:
– Горячо!
– Подул.
– Мало.
– Ложку за меня, ну-ка!
– Обойдешься.
Удивляюсь:
– Платон, ёлки, век не виделись. Мог бы полюбезней. Ну, за маму тогда!
За маму все-таки проглотил, сжалился, тем более тут же сидит.
– Вер, – спрашиваю ее, – в темных очках чего? Удобней чтоб прятаться?
– Ага. Светобоязнь. Слезы сразу. Третий год в них.
– Третий год плачешь, то есть, пардон, наоборот, не плачешь? Вот денег возьмешь, раз приехала, сколько, не знаю.
– Спасибо.
– Сколько-то отслюнявят. Вер, тут бассейн у них знатный, между прочим.
– “Шератон”, между прочим. Из-за денег, думаешь, приехала?
– Думаю… Неважно, что я думаю. Смотри, какой Платон вымахал. Чего вообще молчишь? Хоть бы слово от тебя, а, Вер?
– Ты говоришь.
– Я, да. Ты уголек? Уголек или нет? В постель к нам, помнишь, с мамой по утрам залазила и обжигала, горячая такая?
– С температурой все детство.
Сквозь дымку ее проклятых хамелеонов вижу, как лупится на меня бесстрастно.
– Думаю, из-за бассейна ты, вот что думаю. Вон ты в купальнике уже. Брюки обтягивают, видно.
– Так пойди еще купи, – оживляется. – Зад неформат!
Я снимаю с нее очки, мы смотрим друг на друга, сидя близко. Тянусь к ней, глажу по щеке:
– Доченька.
Она прикрывает глаза ладонью, загораживаясь.
А внук уже под столом, и ультиматум:
– Мороженое!
Приходится лезть за ним, вытаскивать. Непросто, он в грудь мне саблей упирается.
– Ты рыцарь?
– Я разбойник.
Под скатертью жизнь своя. Толстая ножка дочери выбивает нервную дробь. Ступни Элизабет, не зная покоя, в движении артистическом меняют позиции. А еще рука Валенсии сжимает ляжку мужа.
В мире явном, не тайном, когда возвращаюсь, Валенсия сообщает:
– Вот Витька бросился сломя голову, а это, скажу, катастрофа!
– Витька… Витька какой? – не понимаю.
– Да я Витька, я! – тычет в грудь себя благоверный. – Она что я сюда вот, а у нас дома ремонт!
– Представляешь, что там они нахерачат-напортачат, когда без хозяйского присмотра? – жалуется Валенсия и за рукав даже меня дергает. – Да мама не горюй, в ужасе я просто!
Другая рука ее под столом тоже, видно, свое дело делает, благоверный только выдавливает слова невразумительные, тем более еще и жевать приходится:
– Армяне, золотце.
Лицо Валенсии по обыкновению ничего не выражает, остается каменным.
– Что – армяне? Армянский коньяк лакают за здоровье Вити-лоха!
Дернувшись, муж в себя приходит, отринув вожделение. Судя по всему, сбросил страстную руку, и вот он уже прежний опять, с непобедимой своей усмешкой:
– А я вот армянам доверяю. Себе на уме люди, а добросовестные. Если б другие, допустим, работали, ну, всякие эти там разные, не хочу называть… Стоп, стоп, стоп! Мы ж не шовинисты, правильно?
Тут Элизабет голос:
– Внимание! Всем внимание!
И Валенсия уже в предчувствии:
– Всё! Понеслась! Держитесь!
Элизабет и впрямь выкидывает очередной номер, на этот раз задрав вдруг ногу над столом на всеобщее обозрение. И крутит своей неугомонной ступней с назиданием, показывает:
– Если б я тогда сделала вот так, то есть правильно, мы бы долго еще танцевали, а вас бы никого на свете не было. Но я сделала так, то есть неправильно. И вот вы. Приятного аппетита!
– Что, твоя ошибка? – спрашивает кавалер, не преминув чмокнуть ступню, благо прямо под носом у него.
– Ну, почему же. Импровизация.
– А партнеры не поняли?
– И не могли партнеры.
– А что ж ты тогда? – теряется в догадках кавалер.
– А ничего я. Просто все когда-то кончается, даже танцы, – удивляется вопросу Элизабет и все смеется, не может успокоиться. – Взмах ноги – и внук клянчит мороженое! Дай, Какаду, дай ты ему, уже я тебя слезно прошу!
– Ты попугай, дед? – изумляется внук.
И официант появляется, принес суп Элизабет.
– Протестный, свинья не ночевала! – торжествует кавалер. – И сейчас, минутку, мое признание. Готова выслушать? – спрашивает он Элизабет. – Твое, теперь мое?
– Просто вся внимание.
– А вот волнуюсь, – хитро щурится кавалер.
Уже и Валенсия не выдерживает:
– Да не тяни ты, господи!
И кавалер объявляет:
– Я суп сам приготовил. Ну, тут соображения гигиены, так что не совсем сам, но под моим руководством точно. Подтверди, – просит он официанта.
– Повар в обмороке до сих пор, – кивает тот.
– Поэтому разрешите, – кавалер зачерпывает суп, – первая ложка моя?
Едва проглотив, он откидывается на стуле и начинает хрипеть. Мы смотрим, оцепенев, потом, вскочив со своих мест, обступаем его запрокинутую бритую наголо голову. Благоверный Валенсии, крестясь, взывает напрасно:
– Риголетто!
Стоим беспомощно, что делать, не знаем, пока коротышка в очках-хамелеонах не растолкала бесцеремонно, грубо даже:
– Отвалите! Ушли! Я медсестра!
Быстрым, ловким движением она сует пальцы в разверстую певческую пасть и, как пинцетом, извлекает из глубоких недр ее косточку, обломок.
– Свиная, – бесстрастно определяет официант.
Неудачливый повар все сидит, зажмурившись, в поту, перепуган до смерти. И первым делом пробует голос, вспомнив, что певец. Рулады плывут по ресторану. Следом певцу приходит мысль, что он еще и кавалер и настает время открыть глаза. И Элизабет ненаглядную рядом не обнаружить. Партнершу ее Валенсию тоже. И меня, длинноволосого, за столом обеденным больше не увидеть. Сгинули мы, всё. Потому что трапезе конец.
18