Чиклин сказал, что вчера вечером близ северного пикета на самом деле было отрыто сто пустых гробов; два из них он забрал для девочки – в одном гробу сделал ей постель на будущее время, когда она станет спать без его живота, а другой подарил ей для игрушек и всякого детского хозяйства: пусть она тоже имеет свой красный уголок.
– Отдайте мужику остальные гробы, – ответил Прушевский.
– Все отдавай, – сказал человек. – Нам не хватает мертвого инвентаря, народ свое имущество ждет. Мы те гробы по самообложению заготовили, не отымай нажитого!
– Нет, – произнес Чиклин. – Два гроба ты оставь нашему ребенку, они для вас все равно маломерные.
Неизвестный человек постоял, что-то подумал и не согласился:
– Нельзя! Куда же мы своих ребят класть будем! Мы по росту готовили гробы: на них метины есть – кому куда влезать. У нас каждый и живет оттого, что гроб свой имеет: он нам теперь цельное хозяйство! Мы те гробы облеживали, как в пещеру зарыть.
Давно живущий на котловане мужик с желтыми глазами вошел, поспешая в контору.
– Елисей, – сказал он полуголому. – Я их тесемками в один обоз связал, пойдем волоком тащить, пока сушь стоит!
– Не устерег двух гробов, – высказался Елисей. – Во что теперь сам ляжешь?
– А я, Елисей Саввич, под кленом дубравным у себя на дворе, под могучее дерево лягу. Я уж там и ямку под корнем себе уготовил, умру – пойдет моя кровь соком по стволу, высоко взойдет! Иль, скажешь, моя кровь жидка стала, дереву не вкусна?
Полуголый стоял без всякого впечатления и ничего не ответил. Не замечая подорожных камней и остужающего ветра зари, он пошел с мужиком брать гробы. За ними отправился Чиклин, наблюдая спину Елисея, покрытую целой почвой нечистот и уже обрастающую защитной шерстью. Елисей изредка останавливался на месте и оглядывал пространство сонными, опустевшими глазами, будто вспоминая забытое или ища укромной доли для угрюмого покоя. Но родина ему была безвестной, и он опускал вниз затихшие глаза.
Гробы стояли длинной чередой на сухой высоте над краем котлована. Мужик, прибежавший прежде в барак, был рад, что гробы нашлись и что Елисей явился; он уже управился пробурить в гробовых изголовьях и подножьях отверстия и связать гробы в общую супрягу. Взявши конец веревки с переднего гроба на плечо, Елисей уперся и поволок, как бурлак, эти тесовые предметы по сухому морю житейскому. Чиклин и вся артель стояли без препятствий Елисею и смотрели на след, который межевали пустые гробы по земле.
– Дядя, это буржуи были? – заинтересовалась девочка, державшаяся за Чиклина.
– Нет, дочка, – ответил Чиклин. – Они живут в соломенных избушках, сеют хлеб и едят с нами пополам.
Девочка поглядела наверх, на все старые лица людей.
– А зачем им тогда гробы? Умирать должны одни буржуи, а бедные нет!
Землекопы промолчали, еще не сознавая данных, чтобы говорить.
– И один был голый! – произнесла девочка. – Одежду всегда отбирают, когда людей не жалко, чтоб она осталась. Моя мама тоже голая лежит.
– Ты права, дочка, на все сто процентов, – решил Сафронов. – Два кулака от нас сейчас удалились.
– Убей их пойди! – сказала девочка.
– Не разрешается, дочка: две личности это не класс…
– Это один да еще один, – сочла девочка.
– А в целости их было мало, – пожалел Сафронов. – Мы же, согласно пленума, обязаны их ликвидировать не меньше как класс, чтобы весь пролетариат и батрачье сословие осиротели от врагов!
– А с кем останетесь?
– С задачами, с твердой линией дальнейших мероприятий, понимаешь что?
– Да, – ответила девочка. – Это значит плохих людей всех убивать, а то хороших очень мало.
– Ты вполне классовое поколение, – обрадовался Сафронов, – ты с четкостью сознаешь все отношения, хотя сама еще малолеток. Это монархизму люди без разбору требовались для войны, а нам только один класс дорог, да мы и класс свой будем скоро чистить от несознательного элемента.
– От сволочи, – с легкостью догадалась девочка. – Тогда будут только самые-самые главные люди! Моя мама себя тоже сволочью называла, что жила, а теперь умерла и хорошая стала, правда ведь?
– Правда, – сказал Чиклин.
Девочка, вспомнив, что мать ее находится одна в темноте, молча отошла, ни с кем не считаясь, и села играть в песок. Но она не играла, а только трогала кое-что равнодушной рукой и думала.
Землекопы приблизились к ней и, пригнувшись, спросили:
– Ты что?
– Так, – сказала девочка, не обращая внимания. – Мне у вас стало скучно, вы меня не любите, как ночью заснете, так я вас изобью.
Мастеровые с гордостью поглядели друг на друга, и каждому из них захотелось взять ребенка на руки и помять его в своих объятиях, чтобы почувствовать то теплое место, откуда исходит этот разум и прелесть малой жизни.
Один Вощев стоял слабым и безрадостным, механически наблюдая даль; он по-прежнему не знал, есть ли что особенное в общем существовании, ему никто не мог прочесть на память всемирного устава, события же на поверхности земли его не прельщали. Отдалившись несколько, Вощев тихим шагом скрылся в поле и там прилег полежать, не видимый никем, довольный, что он больше не участник безумных обстоятельств.
Позже он нашел след гробов, увлеченных двумя мужиками за горизонт в свой край согбенных плетней, заросших лопухами. Быть может, там была тишина дворовых теплых мест или стояло на ветру дорог бедняцкое колхозное сиротство с кучей мертвого инвентаря посреди. Вощев пошел туда походкой механически выбывшего человека, не сознавая, что лишь слабость культработы на котловане заставляет его не жалеть о строительстве будущего дома. Несмотря на достаточно яркое солнце, было как-то нерадостно на душе, тем более что в поле простирался мутный чад дыханья и запаха трав. Он осмотрелся вокруг – всюду над пространством стоял пар живого дыханья, создавая сонную, душную незримость; устало длилось терпенье на свете, точно все живущее находилось где-то посредине времени и своего движения: начало его всеми забыто и конец неизвестен, осталось лишь направление. И Вощев ушел в одну открытую дорогу.
Козлов прибыл на котлован пассажиром в автомобиле, которым управлял сам Пашкин. Козлов был одет в светло-серую тройку, имел пополневшее от какой-то постоянной радости лицо и стал сильно любить пролетарскую массу. Всякий свой ответ трудящемуся человеку он начинал некими самодовлеющими словами: «Ну хорошо, ну прекрасно» – и продолжал. Про себя же любил произносить: «Где вы теперь, ничтожная фашистка!» И многие другие краткие лозунги-песни.
Сегодня утром Козлов ликвидировал как чувство свою любовь к одной средней даме. Она тщетно писала ему письма о своем обожании, он же, превозмогая общественную нагрузку, молчал, заранее отказываясь от конфискации ее ласк, потому что искал женщину более благородного, активного типа. Прочитав же в газете о загруженности почты и нечеткости ее работы, он решил укрепить этот сектор социалистического строительства путем прекращения дамских писем к себе. И он написал даме последнюю итоговую открытку, складывая с себя ответственность любви: