И предостерегает: «Есенин умер. Ему помочь уже нельзя. Но мало ли среди молодых поэтов – похожих на Есенина? Пять-шесть имен сразу приходят на ум. Литературным организациям и всем, кому есть дело до литературы, следовало бы подумать о них, об этих молодых, способных, но уже полуотравленных ядом богемы и „есенизма“ поэтах. Следовало бы помочь им уйти из богемы в организованное советское писательство, от «небесной тоски» к более простой и нужной работе».
Но вот парадокс, который очевиден. Маяковский, так блистательно доказывавший, что поэт не должен кончать жизнь самоубийством, особенно если является знаковой фигурой в литературе, совсем скоро 14 апреля 1930 года выстрелит себе в сердце.
Разговор с Пушкиным
Стихи Маяковского очень часто превращались в монолог, послание, обращенное к кому-то – к конкретному человеку: к другу, к любимой, к социальной группе, к классу, ко всему человечеству, к Солнцу, к «товарищам потомкам». И еще чаще этот монолог подразумевал приглашение к диалогу. Даже от мертвого уже Есенина Маяковский словно ждет ответа:
– Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щеки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.
Почему?
Зачем?
В 1924 году по случаю 125-летнего юбилея Маяковский решил обратиться к Пушкину. Конечно, следовало ожидать, что стихотворение под названием «Юбилейное», написанное Маяковским, ничем не будет напоминать официальные речи «по случаю» или традиционные застольные тосты в честь юбиляра. Конечно, на этот раз Маяковский поставил перед собой задачу поговорить с Пушкиным как с живым человеком, сделать его живым для своих читателей, которые все еще пытались, следуя заветам юного Маяковского и его друзей-футуристов: «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности»
[69]. Теперь он хочет показать, что Пушкин – не икона и не памятник самому себе, с ним можно говорить по душам, более того, с ним можно работать бок о бок:
Были б живы —
стали бы
по Лефу соредактор.
Я бы
и агитки
вам доверить мог.
Раз бы показал:
– вот так-то мол,
и так-то…
Вы б смогли —
у вас
хороший слог.
И между разговором о современной ему поэзии, между шутками о поэзии XIX века (но вполне корректными и дружескими) внезапно прорывается:
Нами
лирика
в штыки
неоднократно атакована,
ищем речи
точной
и нагой.
Но поэзия —
пресволочнейшая штуковина:
существует —
и ни в зуб ногой.
Что значит слово «поэзия» в этой строке? Ведь поэзии-стихотворчеству вовсе не противопоказана «рифма точная и нагая» – Маяковский это знал, неоднократно заявлял в печати и публично, собственно, призывал разрушить старые каноны для того, чтобы освободить от пут истинную поэзию. Но здесь «поэзия» – это не просто стихи, а «лирика» (не эпос и не драма), стихи «о чувствах», прежде всего, о любви, сама стихия любви, пронзающая мироздание. Маяковский чувствовал это не хуже символистов, и шутливо признавал свое бессилие перед этой стихией:
Говорят —
я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!
Entre nous…
чтоб цензор не нацыкал.
Передам вам —
говорят —
видали
даже
двух
влюбленных членов ВЦИКа.
Через год, как нам известно, он будет говорить с Есениным и, возможно, тоже «проговорится» и скажет о том, что не относится к «социальному заказу», о том, что беспокоит именно его:
Критики бормочут:
– Этому вина
то…
да се…
а главное,
что смычки мало,
в результате
много пива и вина —
Дескать,
заменить бы вам
богему
классом,
класс влиял на вас,
и было б не до драк.
Ну, а класс-то
жажду
заливает квасом?
Класс – он тоже
выпить не дурак.
Дескать,
к вам приставить бы
кого из напостов —
стали б
содержанием
премного одаренней:
Вы бы
в день
писали
строк по сто,
утомительно
и длинно,
как Доронин.
А по-моему,
осуществись
такая бредь,
на себя бы
раньше наложили руки.
Лучше уж
от водки умереть,
чем от скуки!
В том-то и проблема, что работа на «социальный заказ» предполагает некоторую регулярность, а поэзия – это, прежде всего, эмоции, и революционная поэзия тем более. А эмоции непредсказуемы и прихотливы.
К этой теме он будет постоянно возвращаться в «Разговоре с фининспектором о поэзии», написанном в 1926 году:
Класс
гласит
из слова из нашего,
а мы,
пролетарии,
двигатели пера.
Машину
души
с годами изнашиваешь.
Говорят:
– в архив,
исписался, пора!
– Все меньше любится,
все меньше дерзается,
и лоб мой
время
с разбега крушит.
Приходит
страшнейшая из амортизаций —
амортизация
сердца и души.
И когда
это солнце
разжиревшим боровом
взойдет
над грядущим
без нищих и калек, —
я уже сгнию,
умерший под забором,
рядом
с десятком
моих коллег.
Подведите
мой
посмертный баланс!
Я утверждаю
и – знаю – не налгу:
на фоне
сегодняшних
дельцов и пролаз
я буду
– один! —
в непролазном долгу.
Долг наш —
реветь
медногорлой сиреной
в тумане мещанья,
у бурь в кипеньи.
Поэт
всегда
должник вселенной,
платящий
на горе
проценты
и пени.
Но финал «Юбилейного» – безоблачно радостный и жизнеутверждающий, как финал 9-й симфонии Бетховена: