– Всему? – переспросил Филипп.
Герцог д’Аламеда понял скорбный намёк, скрытый в этом вопросе принца.
– Всему, – твёрдо повторил он, выдержав взгляд узника, – да, всему, за исключением результата. Вы будете королём, монсеньёр, либо мы оба погибнем – третьего не дано. Во всяком случае, даже второе много лучше той участи, на которую обрёк вас брат.
– А не приходило ли вам в голову, сударь, – горько усмехнулся Филипп, – что я за эти годы успел примириться с такой судьбой, и даже, возможно, нахожу некоторое удовлетворение в своём затворничестве и оторванности от мира? Вы же знаете: я к такому привычен с детства, ничего роднее для меня и быть-то не может… Не думали вы об этом?
Долго изучал Арамис благородное лицо Филиппа, не отмеченное, словно клеймом лилии, печатью низменных страстей, свойственных Людовику, долго всматривался в болезненные озёра очей, прежде чем дать ответ:
– Нет.
– Неужели? – слабо улыбнулся принц.
– Ни разу, ваше высочество, – покачал головой прелат, – учтите, что я единственный в мире человек, изучивший вас досконально, и я вижу ясно, что вы ничего так не желаете, как того, к чему всей душой стремлюсь и я. Скажите, если я не прав, монсеньёр.
Принц молчал.
– Вы помните, ваше высочество, что в прошлый раз на нашем пути неодолимой преградой стала слепая преданность одного и солдатская честь другого.
– Что же сталось с ними? – безо всякого выражения спросил Филипп.
– Один из них разделил судьбу вашего высочества.
– Это господин Фуке, не так ли?
Арамис хмуро кивнул.
– Какая участь постигла шевалье д’Артаньяна?
– Он умер.
– Вот как?
– Погиб в бою, достигнув всяческих почестей, став графом и маршалом Франции, – уточнил герцог д’Аламеда.
– Не слишком-то высоко, как я вижу, оценил брат мой жизнь и корону, подаренную ему господином д’Артаньяном, – задумчиво отметил принц, не замечая торжествующей усмешки, гадюкой скользнувшей по лицу герцога.
– Он расквитался с моим другом половиной того, чего д’Артаньян вправе был бы ожидать от щедрот вашего высочества, – согласился тот.
– Не для того ли говорите вы мне всё это, сударь, чтобы дать понять, что между мною и троном не стоит сегодня никто?
– В одном я, пожалуй, могу поклясться вашему высочеству, – тихо сказал Арамис, – теперь вокруг Людовика Четырнадцатого не осталось людей, готовых пожертвовать за него жизнью; не осталось даже просто любящих сердец.
– А малютка Лавальер?
– Покинула двор и совсем недавно ушла в монастырь кармелиток, – ответствовал генерал иезуитов, – ей наследовала маркиза де Монтеспан, в девичестве – Тонне-Шарант, но король забыл и её.
– Значит… короля не любят? – прошептал принц, никогда не знавший любви.
– Вся Европа ополчилась на него, монсеньёр, – горячо подтвердил Арамис, – Англия, Швеция и Голландия выступают против его намерения отторгнуть у Испании исконные провинции.
– Так он развязал войну? – ещё тише молвил принц.
– Не предсказывал ли я вам этого, монсеньёр, ещё тогда, в Во? Увы, мне довелось дожить до рокового дня, когда король губит Францию, а брат его, мудрый, храбрый, благородный, имеющий все права на престол, отказывается протянуть руку помощи отчизне, стоящей в час своего иллюзорного торжества на краю пропасти. Горе Франции с такими властителями, а значит – горе всему миру!..
Герцог д’Аламеда умолк. Страшно побледневший Филипп простёр к нему руку и сказал:
– Встаньте, господин д’Эрбле.
Арамис поднялся и посмотрел на внезапно преобразившееся лицо принца.
– Скажите, сударь, – властно молвил тот, – жив ли ещё барон дю Валлон?
– Увы, он погиб, когда мы спасались бегством с осаждённого королевской армией Бель-Иля.
– Мир его праху, – склонил голову Филипп, – но кто же способен заменить Геркулеса Франции, став вашим помощником? Не граф ли де Ла Фер или виконт де Бражелон?
– Они также мертвы, – стиснул зубы Арамис.
– Выходит, вы остались один, как и Людовик, – соболезнующим тоном произнёс Филипп.
– Нет, монсеньёр, – вскинул голову Арамис.
– Объяснитесь, пожалуйста.
– Прежде скажите, готовы ли вы вторично взойти на трон ваших предков, – возразил герцог д’Аламеда, снова весь во власти привычки повелевать принцами и королями.
Словно порыв ледяного, до костей пронизывающего ветра ворвался в полумрак камеры, приоткрыв уголок души самого загадочного из Бурбонов.
– Я готов победить либо умереть с вами, сударь, – просто ответил Филипп, – готов с того самого момента, как увидел вас на пороге этой комнаты. Однако покинем её мы с вами лишь тогда, когда вы объясните мне хотя бы часть своего плана.
– Тогда слушайте, монсеньёр, – улыбнулся герцог д’Аламеда, и в голосе его зазвучала сталь, – у дю Валлона, при всех его непревзойдённых достоинствах, имелся один существенный, из них же вытекающий недостаток: он был единственным в своём роде и, по его же словам, вдвоём нам с ним никогда было не дать одновременно трёх выстрелов. Но сегодня вместо доброго Портоса за вас стоит всё Испанское королевство, инфантом которого вы являетесь, а при необходимости – император; за вас или, по крайней мере, не против вас – Папа Климент; за вас – орден Игнатия Лойолы; за вас – королева Франции; наконец, за вас – лучшая шпага Европы.
– Кто это? – спросил Филипп, у которого дух захватило от сознания собственного могущества, столь ярко обрисованного Арамисом.
– Сын моего друга, графа д’Артаньяна, – капитан королевских мушкетёров.
Кровь прилила к бледным щекам принца, глаза вспыхнули державным блеском.
– Сударь, – заговорил он после долгого молчания, – вы изменили себе, произнеся много хороших, но лишних слов, приберегая этот единственно решающий аргумент напоследок. Ибо разве не ясно, как Божий день, что шпага, низринувшая меня с высоты трона, одна только и способна вернуть мне его?
– Итак? – выдохнул Арамис, бледнея.
– Итак, – торжественно повторил двойник Людовика XIV, – коль скоро за меня – шпага д’Артаньяна, я просто не понимаю, господин д’Эрбле, почему мы с вами тратим попусту драгоценное время.
– Правда, – шевельнул бескровными губами Арамис, – вас ждёт корона.
– Ну так идёмте же, сударь, – идёмте за короной Франции!..
XXXIX. Приказ короля и поручение Арамиса
– Плохие времена настали, граф, очень плохие, – произнёс заметно сдавший со дня смерти принцессы Маникан, – дворян то и дело бросают в Бастилию неведомо за что. Да и не это ужасно – плохо то, что вас, д’Артаньян, понуждают арестовывать собственных друзей. Подумать только, Пегилен, Маликорн… я, право же, с трепетом жду, когда наступит моя очередь.