Мы рассказали. Много времени это не отняло: все видели одно и то же. Жора, как и следовало ожидать, сразу не поверил. За что его упрекать трудно – очень уж неправдоподобно показалось бы любому. Стал горячиться, голос повысил, так что пришлось на него шикнуть. Пошел пятый час утра, но наше общежитие (по комфорту немногим отличавшееся от казармы, разве что экипажи обитали в отдельных комнатках) жило в круглосуточном режиме из-за специфики службы. Приходили отбомбившиеся экипажи, могли появиться и старшие командиры, и замполит. На то, что мы после полета могли выпить капельку больше, чем полагалось наркомовских, посмотрели бы сквозь пальцы, но на дворе стояло Рождество. Могла какая-нибудь добрая душа стукнуть замполиту, что мы нахально отмечаем старорежимное Рождество. Жутких репрессий не последовало бы, не те уже стояли времена, но обязательно легонько пропесочили бы кого по партийной линии, кого по комсомольской. Жора моментально внял и обороты сбавил, но все равно твердил уже полушепотом, что всё это вздор, не бывает таких девушек. Он, понимаете ли, верит, что о видении речь не идет – у трех человек сразу одинаковых галлюцинаций не бывает. Но все равно, очень ему сомнительно…
Пикантная получилась ситуация. Весь парадокс в том, что тех светящихся шаров Жора со своего места тоже не видел, но вот в них поверил безоговорочно. Потому что еще мальчишкой у себя в деревне наблюдал шаровую молнию, разве что не ажурную – небольшенький такой желтый шарик. После грозы, когда развиднелось, шел по каким-то надобностям за околицей, увидел не так уж далеко и со всех ног припустил прочь. Так что в шаровую молнию он поверил сразу – хотя никогда не слышал, как и мы, чтобы они летали стаей. А вот в девушку на крыле…
– Ну, сам подумай, чудило, – сказал я. – Кто бы тебя стал разыгрывать в боевом вылете, на подходе к цели? Спасу нет, до чего неподходящее время и место для розыгрышей. Будь мы на земле, в простое, скучаючи от безделья – тут уж кто его знает… Но не там и не тогда…
– Да уж, слышал я, как вы перекликались удивленно…
– Вот видишь, – сказал Веня. – Стали б мы тогда ради розыгрыша ваньку валять…
Парадокс был еще и в том, что Веня из носового фонаря, как и Жора, шаров не видел, но поверил нам с Гришей сразу. А вот теперь собственными глазами убедился, что в ночном небе встречаются загадочки и почище идущих журавлиным клином светящихся шаров…
Мы не стали, пардон, усираться и что-то Жоре доказывать. На повестке дня стоял более животрепещущий вопрос: как теперь быть и стоит ли об этом докладывать?
После короткого обсуждения сошлись во мнении: докладывать, безусловно, не стоит. Это в шары Климушев поверил сразу, а вот в девушку… Крепко сомневаюсь. С огромной долей вероятности посчитал бы это идиотским розыгрышем, совершенно неуместным в боевых условиях. По той же причине мы порешили никому в эскадрилье о девушке не рассказывать – не хотелось выглядеть законченными брехунами или кем-то того почище.
Слушавший нас без всяких реплик и комментариев Жора в конце концов недоуменно пожал плечами:
– Так серьезно вы об этом говорите… Не знаешь, что и думать.
– Да думай ты себе что хочешь, – отмахнулся Веня. – Очень нам нужно тебе что-то доказывать, в лепешку разбиваться. Главное, мы-то знаем, что девушка была…
На том и закончили. Допили, что оставалось, и завалились спать.
Веня Альтман эту историю так не оставил. В эскадрилье прозвище у него было Боттичелли – вполне уважительное прозвище, не то что обидная кличка. Он перед войной закончил художественное училище и рисовал, я и теперь убежден, очень неплохо. Едва выдавалось свободное время и находилась бумага, брался за карандаш. Самолеты он, конечно, не рисовал, чтобы не напороться на конфликт с нашим особо бдительным замполитом – говорил, будет время после войны. Главным образом портреты, и замполита тоже. Сходство получалось очень даже большое, некоторые, кто имел такую возможность, их домой посылали. Смотришь, и стал бы после войны художником, как хотел, может даже, и не самым безвестным. Только он погиб под Кенигсбергом, когда мы попали под жуткий зенитный обстрел. Носовой фонарь вместе с Веней разнесло в клочки, оба мотора накрылись, так что нам троим пришлось прыгать, хорошо еще, без проблем приземлились в нашем расположении – Кенигсберг к тому времени взяли в глухую осаду. Ну, это уже другая история, к нашей теме отношения не имеющая – чистой воды фронтовые будни…
Так вот, недели через три фронт пошел в наступление, продвинулся далеко, мы перебазировались, и ребята из нашей эскадрильи нашли в малость разбитом немецком штабном автобусе, приткнувшемся на обочине, шикарный набор акварельных красок и кистей – у немцев тоже был, надо полагать, свой Боттичелли. Естественно, тут же его прибрали к рукам и притащили Вене. Он очень обрадовался – и теперь портреты шли акварельные, и было их немало, большая оказалась коробка, надолго Веньке хватило…
Акварелью он и написал нашу ночную гостью. Небольшая была картинка, примерно в половину листа журнала «Огонек» (все его портреты были примерно такого размера. Венька говорил, что для больших сейчас как-то не время, что потом напишет настоящую картину маслом. После войны. Не довелось…).
Как случалось со всеми его портретами, он очень точно передал сходство и ту грациозную позу, в которой она лежала. Правда, не понять было, на чем она лежит – крыло он рисовать не стал, лишь скупо наметил фон, это могло быть что угодно. Мы с Гришей сошлись на том, что вышло очень похоже.
Потом, когда он погиб, мы, как тогда было в обычае, разыграли меж нами тремя его немудреные пожитки. Красок и кистей никто брать не стал, ни к чему они нам были, а вот десяток картинок пустили на розыгрыш первым делом. Года через три после войны я отдал свой карандашный портрет и картинку с девушкой застеклить и вставить в рамку, повесил на стену. К тому времени я уже был женат. Жена отреагировала так, как, наверное, любая на ее месте, – сначала явственно напряглась, словно бы погрустнела, а через пару дней спросила напрямую: не есть ли это какая-нибудь моя старая любовь? Я ей преподнес полуправду: сказал, что это память о фронтовом друге, а уж что за девушку он нарисовал, ведать не ведаю, сам он никогда не говорил. Она, я видел, поверила, и картинка осталась висеть.
Вот только в шестьдесят шестом я и ее лишился, и своего портрета. Домик наш был еще дореволюционной постройки, электропроводку не меняли с довоенных времен, вот ее где-то замкнуло, и заполыхало на совесть. Взрослые были на работе, дети в школе, не нашлось никого, кто сидел бы дома, и прежде чем примчались пожарные, три квартиры, в том числе и наша, выгорели начисто…
И больше ни в Отечественную, ни позже в Маньчжурии мне не попадалось в небе ничего необычного, ни днем, ни ночью. И я не слышал, чтобы кому-то попадалось. Если что и было, об этом даже среди своих не рассказывали – как и мы не рассказывали о девушке на крыле. Только однажды, один-единственный раз, у этой истории получилось совершенно неожиданное продолжение…
Дело было осенью сорок четвертого, когда союзники, к нашей всеобщей радости, наконец-то открыли второй фронт, с которым так долго тянули. Американцы стали совершать так называемые челночные полеты – взлетали во Франции и, отбомбившись над Германией, не поворачивали домой, а летели дальше на восток, садились уже у нас, потом, отдохнув и загрузившись бомбами, заправившись, летели к себе, разгружаясь, понятно, над Германией.