– И куда торопился? – недоумевала Зоя Павловна. – Похмелился бы сперва.
Посмотрев на Германа, Лора пожала плечами.
– Я позвоню ему с дороги.
Когда они, задевая животами углы, вылезли из-за стола, стрелки часов приближались к одиннадцати.
Картину, завернутую в бесчисленные слои мешковины и обвязанную бечевкой толщиной с канат, отец Антоний и Батюшков принесли вместе. Герман положил драгоценный груз в багажник и стал прощаться.
Пока все обнимались и целовались, давали ценные указания по поводу картины и наказы по поводу здоровья, прошло еще не менее часа.
Наконец выехали. Поговорив с Чернышевским и убедившись, что он жив и здоров, Лора в изнеможении откинулась на сиденье.
– Рада, что уехали, но уезжать не хочу. Так бывает?
– Не знаю, но у меня те же ощущения. Хорошее место, хорошие люди.
– Щеглеватых три раза звонил. Торопит.
– Ты ему уже сказала, что это опять не Строганова?
– Нет, конечно! Пока я сама не буду уверена на сто процентов, ничего говорить не стану. Зачем расстраивать беднягу Чернышевского? А потом, если это подлинник, Голицына, да еще и Виже-Лебрен, Вовчик будет счастлив втройне! Ему-то все равно, кто на портрете. Главное – слава!
Неожиданно она взяла руку Германа, лежащую на рычаге переключения передач.
– Ужасно шершавая. И какая-то корявая. А еще мозоли.
– Дед Кирьян такие называет «куковяками».
– Точнее не скажешь. Настоящая куковяка!
И поцеловала мозолистую ладонь.
– Царевна, ты…
– Молчи. Не говори ничего, ладно?
Лора подержала его руку и положила на место. Слишком много всего хочется сказать. Поэтому самое лучшее – просто помолчать.
Всю дорогу за ними по пятам гнался дождь, но догнать не смог.
Не Строганова
На следующий день Герман пропал с радаров. Лора немного злилась, потому что сразу начала по нему ужасно скучать. Конечно, она прекрасно знала – он с головой ушел в работу над портретом и именно потому не выходит на связь, что хочет закончить быстрей. Все равно! Он должен был звонить хотя бы раз в день, узнавать, как у нее дела, говорить, что дико соскучился и мечтает только об одном, вернее только об одной! О своей Царевне! Вот как он должен был делать!
Но он этого не делал.
Зато на нее давил Щеглеватых. Все, что она знала и думала о картине, он вытянул довольно быстро, потом долго переспрашивал, уточнял и перепроверял. Оно и понятно. На этот раз промашки быть не должно: все-таки речь шла о работе высокой ценности. Чернышевский тоже пыхтел вовсю, хотя с некоторых пор был у начальника не «в прелести». Щеглеватых даже наорал на него, обвинив в профессиональной некомпетентности, что потрясло Гаврилу Николаевича не меньше, чем его ошибка. Вдоволь запугав младшего научного сотрудника, Вольдемар переключился на Лору и потребовал немедленно предоставить полное описание и атрибуцию портрета, хотя знал, что это невозможно.
А Герман молчал.
Сто раз Лора порывалась поехать в Гатчину, но каждый раз себя останавливала. Дергать Германа бесполезно. Ругаться с ним – тем более. Он все равно будет работать так и столько, как и сколько считает нужным. А насчет ссоры, так и ежу понятно, что все ее попытки затеять драку он пресечет на корню. Потому что в их стае он – вожак.
Вожак. Странно звучит «в предлагаемом контексте», как сказал бы папа. До некоторых пор она считала, что это слово может иметь отношение только к ней самой. Все считали ее своенравной и непокорной. Да она и сама была в этом уверена! И вот пожалуйста! Пришел, увидел, укротил! Нет, кажется, Македонский говорил «победил». Какая разница! В данном случае «укротил» и «победил» – синонимы. Выстроив синонимический ряд, Лора усмехнулась. Папа был бы доволен.
Герман позвонил под вечер и сказал ровно два слова:
– Царевна, приезжай.
Темнело уже по-осеннему рано. Лора обошла дворцовый парк и сразу увидела ярко освещенные окна мастерской на втором этаже. Германа видно не было, где-то лилась вода, а на мольберте перед ней стоял портрет.
Александра Голицына, прижимая к себе сына Петю, смотрела на нее, чуть наклонив голову, словно подтверждая – да, это я. Нежное, подрумяненное лицо спокойно, стан изящно изогнут, темно-зеленый тюрбан на голове и ярко-красное платье идут ей, и она это знает. Нежно обнимая своего кудрявого ангелочка, она смотрит на мир с тем достоинством, какое бывает только у молодых матерей.
– Хороша?
Герман стоял сзади и вытирал голову полотенцем. Лора молча подошла и прижалась.
– Прости, что не звонил.
– Неважно.
– Для меня важно. Но я так хотел тебя обрадовать, что не останавливался. Почти не спал.
Лора подняла голову и посмотрела в колдовские зеленые глаза. Сегодня они были очень светлыми, словно ярким днем. Или ей так казалось?
– Спасибо. Она прекрасна.
– Самая прекрасная здесь – ты.
Уже глубокой ночью, когда они наконец обрели способность членораздельно выражать свои мысли, Лора вдруг сказала:
– Я хочу тебя познакомить со своей подругой Тимофевной.
– Уже решила меня сбагрить?
– Она тебя не возьмет. Не ее размерчик. Ей семьдесят пять.
– Вы дружите?
– Еще как! Она необыкновенная! Уверена, что вы с ней понравитесь друг другу!
– Я всегда нравился старушкам.
– Не прибедняйся, думаю, не только старушкам. Признавайся.
Герман усмехнулся и, подтянув Царевну повыше, поцеловал.
– Давай не будем о глупостях. Спи. Завтра тебя ждут великие дела.
Лора устроилась у него под боком, закинула ногу ему на живот и в тот же миг заснула.
Утром она поехала представлять портрет Александры Голицыной пред светлые очи начальника.
Вольдемар и Гаврила смотрели на портрет из разных углов. Щеглеватых – близко, Чернышевский – издалека, боясь попасться начальнику на глаза.
– Правда, хороша? – время от времени восклицала Лора.
Чернышевский с готовностью кивал из своего угла. Вольдемар молчал. Наконец он уселся за свой стол и спросил:
– Так ты настаиваешь, что это не копия?
– Настаиваю. Да ты и сам все видишь. Авторство Виже-Лебрен неоспоримо. Все, до мельчайших деталей, говорит, что полотно писалось одновременно с уже известным нам портретом. Следовательно, это авторский повтор, а может, и наоборот – перед нами как раз первичная работа.
– А откуда ее немцы сперли, как ты думаешь? Куда возвращать будем? Или сразу в Эрмитаж?
– Я уверена, что судьбу картины должны решать ее хозяева.