ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЛИЛИАННЫ ЛУНГИНОЙ: Мы вошли в зал ожидания, и я увидела страшное зрелище. Весь пол был устлан людьми, которые то ли спали, то ли были больны и бессильны, я плохо понимала, что с ними, плакали дети, ну, в общем, зрелище каких-то полуживых людей. А когда мы вышли на площадь, то и вся площадь была устлана ими. Это были люди, которые пытались уехать от голода, действительно умирающие с голоду люди. Я стояла в синем пальто с какими-то серебряными или золотыми пуговицами и каракулевым воротником, а передо мной – всё черное, лохмотья. И я почувствовала такой ужас и такую свою неуместность… Мне стало очень страшно. Я помню, как заплакала и сказала: “Мама, я не хочу. Давай вернемся назад, я боюсь, я не хочу дальше ехать». И как мама мне ответила: «Все, детка, мы уже по эту сторону границы, мы уже в Советском Союзе. Назад пути нет”.46
Именно через Негорелое всего три года спустя приехал в СССР Дмитрий Сеземан. Голод миновал. В 1935-м отменили карточки. Нищие, обессиленные люди больше не осаждали вокзалы. Однако и в 1937-м станция и советский вагон, куда пересели Дмитрий с матерью и отчимом, выглядели убого. В этом вагоне было “удивительно грязно”. Но пятнадцатилетний Митя, в отличие от тринадцатилетней Лилианны, интересовался политикой. Он смотрел на СССР глазами будущего коммуниста. Митя приехал в страну, которую сам Морис Торез называл подлинной родиной трудящихся: “…я ехал с ощущением восторга и не потому, что я возвращался в страну своих предков, ничего подобного, – потому что я ехал в страну построенного социализма”47, – вспоминал много лет спустя Дмитрий Сеземан.
О голоде Митя, вероятно, и не слышал. А если и слышал, то счел буржуазной клеветой на советскую действительность. Повсюду он искал подтверждения своим комсомольским представлениям о жизни. Бедность он счел благородной аскезой. Грубость пограничников, что “с огромными волкодавами совершили налет на наш вагон и, не спрашивая нас, жестоко перевернули наш скудный багаж”, он объяснял необходимостью. У революции еще столько врагов! Нужна бдительность. И лозунг “Граница на замке!” Митя счел совершенно правильным. Особенно же ему понравилась дешевенькая пепельница из черного пластика. На ней была надпись: “Завод «Красный треугольник». Второй сорт”: “Ты посмотри! Второй сорт! Разве ты когда-нибудь видела во Франции на каком-нибудь товаре надпись «Второй сорт»? Там обязательно напишут «Первый сорт», или «Высший сорт»”, или «Экстра», а здесь – пожалуйста – «Второй сорт». <…> Мы наконец в стране, где не лгут, где во всём правда!”48
На Белорусском вокзале Митю и его семью встречал дедушка, академик Насонов, на лимузине, который даже парижанину показался роскошным. Поехали к академику на Пятницкую, в Замоскворечье, один из самых очаровательных районов старой Москвы. Митя вспоминал советский павильон на парижской Всемирной выставке: советская сказка, сказка о счастливой и безоблачной жизни в Советском Союзе, стране социальной справедливости, надежде всего прогрессивного человечества, становилась реальностью. И не только для него. Ариадна Эфрон, приехавшая в СССР в том же 1937-м, писала в Париж: “Первое впечатление о Москве – мне вспомнился чудесный фильм «Цирк» и наши о нем разговоры…”49
Мы мало что знаем о первых советских впечатлениях Мура. Но даже весной 1940-го, пережив арест сестры и отца, он сохранял совершенно советский взгляд на мир: “По-моему, нужно было бы устроить в нашей школе курсы «истории ВКП(б)» для всех желающих – это была бы замечательная штука”50.
Дмитрий Сеземан тоже поначалу не был разочарован: “…всё то из советской жизни, что открывалось моим глазам, мне очень нравилось”.51
Русская жара
“Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слёз в посудный таз”.52 Одна из немногих записей Марины Цветаевой, посвященная первым месяцам жизни в Советском Союзе. Эти строки многое говорят не только о душевном состоянии Цветаевой, не только о ее дурных предчувствиях, которые сбудутся очень скоро. Это запись и о московской погоде. Советская Россия встречала такой жарой, что оказалась непривычна даже для Цветаевой. А ведь она помнила климат не только Парижа, но и южной Франции. “Безумно-жарким” называет лето 1939 года Надежда Катаева-Лыткина.53 “Жара удушающая”54, – записывает Елена Сергеевна Булгакова 15 июня 1939 года, незадолго до приезда Цветаевой и Мура в Москву. 18 июня Булгакова возвращалась из Большого театра: “Дикая жара. Впечатление, что весь партер и оркестр – белый, так как все непрерывно машут платками, афишками и веерами”55.
Московский климат предвоенных лет более континентален, чем в наши дни. Зимы были много холоднее, а лето – жарче. Лето 1937-го также было жарким, а летом 1938-го были установлены многие температурные рекорды, которые продержатся до знаменитой аномальной жары 2010-го, когда в Москве стояла погода, характерная для Саудовской Аравии. Дневник Елены Сергеевны богат сведениями о погоде, которые позволяют дополнить сухие сводки метеостанций.
27 июня 1937 года: Жара всё стоит нестерпимая. У нас в квартире духота – квартира вся на солнце.
28 июня 1937 года: Стоит дикая жара.
2 июля 1937 года: …Началась сильная гроза, которую мы ждали уж давно, умирали от жары.
30 августа 1938 года: В Москве стоит небывалая жара – неестественная, непонятная.
Мур тоже писал о погоде и жаловался на чересчур теплое московское лето. Правда, его дневник за 1939-й не сохранился, но год спустя, 11 июля 1940 года, он запишет: “Сегодня меня тошнило и была мигрень. Очень жарко, и это неважно действует на организм”56.
Летняя жара обычно перемежается ливнями и грозами. Им далеко до тропических, но жителю средних широт и эти летние шквалы запоминаются надолго. Никакой зонтик не спасет от потока воды. А гром и молния заставят вздрогнуть даже взрослого мужчину.
“Бор на противоположном берегу реки, еще час назад освещенный майским солнцем, помутнел, размазался и растворился.
Вода сплошною пеленой валила за окном. В небе то и дело вспыхивали нити, небо лопалось, комнату больного заливало трепетным пугающим светом”57.
Какой читатель “Мастера и Маргариты” не помнит этой грозы? Но Ивану Бездомному еще повезло. За пуленепробиваемыми стеклами клиники доктора Стравинского Иван мог лишь смотреть на пугающую тучу “с дымящимися краями”, а потом на “радугу, раскинувшуюся по небу” после дождя.
Автобиографического героя “Московской книги” Юрия Нагибина гроза застала на улице: “Длинная отвесная молния упала на город, далеко, за Остоженкой, – странен был ее отблеск в фольге застывшей реки, – и тут же, без проволочки, грянул такой громище, что виски заломило. И, не дав оправиться от потрясения, другая молния пересчитала подвесы моста, и гром прозвучал в самом металле.
Мы не обогнали грозы. Уже в виду станции метро с голым, обобранным окрестом – исчезли все газировщицы, мороженщицы, цветочницы и папиросницы, – нас затопил огромный ливень. Он возвестил о себе дробью тяжелых, полновесных ударов, будто не дождевые капли окропили крыши, стены, листву деревьев, асфальт, а ртутные виноградины – пригоршнями из могучей длани. И сразу рухнул поток. Дождь бил в полуоткрытый от усталости рот, словно струя вина из бурдюка. Одежда приклеилась к телу, волосы облепили лоб, виски, щеки, в туфлях смачно, жирно зачавкало. Ни к чему стало торопиться. Мы, как водяные, уже и не мыслили себе иного состояния, кроме такого вот, вдрызг измокшего. И мы пошли неспешным, прогулочным шагом. Нас всё время обгоняли люди, и к метро мы подошли почти в одиночестве”.58