Дмитрий вспоминал, как однажды в Болшево они сидели в большой комнате. Вдруг из кухни вышла Цветаева: “…лицо серее обычного, искажено какой-то вселенской мукой. Направляется к маме, останавливается в двух шагах от нее и говорит осипшим от негодования голосом: «Нина, я всегда знала, что вы ко мне плохо относитесь, но я никогда не думала, что вы меня презираете. <…> Вы взяли мою коробку с солью, а обратно поставили не на полку, как я привыкла, а на стол. Как вы могли?..» Остальная часть вечера прошла в судорожных усилиях всех присутствующих успокоить Марину, убедить, что ее и любят, и чтут”.651
На Покровском бульваре Цветаева оказалась на общей кухне с обычной советской домохозяйкой, очевидно, ничего о поэте Цветаевой не слышавшей. И муж этой домохозяйки был полностью на стороне супруги. Воспоминаний о Цветаевой инженер Воронцов не оставил, об их конфликте мы знаем только со слов Мура, лица явно заинтересованного. Можем только предполагать, что в поэзии Серебряного века инженер Воронцов, вероятнее всего, не разбирался – и на Цветаеву смотрел именно как на неприятную соседку.
Александр Солженицын сравнивал инженеров старой, дореволюционной школы с советскими инженерами-выдвиженцами: “…я хорошо помню инженеров двадцатых годов: этот открыто светящийся интеллект, этот свободный и необидный юмор, эта легкость и широта мысли, непринужденность переключения из одной инженерной области в другую и вообще от техники – к обществу, к искусству. Затем – эту воспитанность, тонкость вкусов; хорошую речь, плавно согласованную и без сорных словечек; у одного – немножко музицирование; у другого – немножко живопись; и всегда у всех – духовная печать на лице”.652 Таким был, скажем, Николай Карлович фон Мекк, хороший знакомый Врубеля, Кустодиева, Танеева, Вернадского. Его расстреляли по делу Промпартии.
Был и другой тип инженера, инженера уже новой формации. Солженицын рассказывает о своем тюремном знакомстве с Леонидом Вонифатьевичем Зыковым, молодым (35–36 лет), но уже руководившим масштабными строительными проектами: “Круг представлений Зыкова был такой: он считал, что существует американский язык; в камере за два месяца не прочел ни одной книжки, даже ни одной страницы сплошь, а если абзац прочитывал, то только чтоб отвлечься от тяжелых мыслей о следствии. По разговорам хорошо было понятно, что еще меньше читал он на воле. Пушкина он знал как героя скабрезных анекдотов, а о Толстом только то, вероятно, что – депутат Верховного Совета”.653 Впрочем, оснований считать, что Воронцов был похож на Леонида Зыкова, у нас нет. Достоверно одно: к Цветаевой он относился без пиетета и вряд ли знал, кто она такая.
Кухонный конфликт стал потрясением не только для Цветаевой, но и для ее спокойного, хладнокровного, ироничного сына: “Для меня – это самое неприятное происшествие, которое могло только случиться, за всё мое пребывание в СССР”.654 Поразительно: ругань с соседями показалась ему на мгновение страшнее, отвратительнее, чем арест сестры и отца. Чувства Цветаевой вообще трудно представить, если даже Мур не может успокоиться и раз за разом возвращается к ссоре с соседями: “Это исключительно противное и неприятное происшествие. <…> Я сижу абсолютно как отравленный. Абсолютно такое состояние, точно тебя отравили чем-то противным и грязным. Это – самое ужасное, что могло произойти. <…> У меня лишь одна цель в этом деле – это чтобы не было больше подобных скандалов. Я в абсолютно ужасном состоянии. <…> Какой ужас! Теперь я вообще не буду спокоен. И нужно же было обвалиться нам на голову такой мерзости. Недоставало, называется. Всё это отвратительно”.655
“К чортовой матери!”
Мур впервые увидел советских мещан, обывателей еще в Голицыно. Они показались ему совершенно отвратительными существами: “Наши хозяева (хозяйка и ее две дочери) – настоящие мещане. Странно – люди живут в Советском Союзе – а советского в них ни йоты. Поют пошлятину. О марксизме не имеют ни малейшего представления”. “Эти люди, которые сдают дачи, – частные собственники, яростно обрабатывающие свой клочок земли; в них нет абсолютно ничего советского. Это самые что ни на есть низкопробные мещане: сплетники, «клопы обывателюсы» – по Маяковскому”.656 “Клоп обывателюс” – заглавный герой пьесы “Клоп”. О том, что в СССР есть такие отсталые люди, обыватели, советские мещане, Мур впервые узнал именно у Маяковского. Он часто будет цитировать великого поэта-футуриста, искать поддержки в его словах: “Кого я страстно, всей душой и всем существом ненавижу, так это, как писал Маяковский, «совмещан»”657, – писал Мур.
Для позднего Маяковского обыватели – важнейшая тема, он ненавидел их, как только поэт может ненавидеть филистера. Более того, обыватель – идейный враг похуже какого-нибудь Чемберлена. Чемберлен смертен, обыватель вечен. Умный и уже совсем не юный поэт понимал: проект создания нового человека может потерпеть крах, разбившись о неизменность человеческой природы. Все достижения нового общества обыватель обернет себе на пользу:
С индустриализации
завел граммофон
да канареечные
абажуры и платьица.
Устроил
уютную
постельную нишку.
Его
некультурной
ругать ли гадиною?!
Берет
и с удовольствием
перелистывает книжку,
интереснейшую книжку —
сберегательную.
А наивный Мур пытался говорить с дочками хозяйки о… международном положении, и был снова потрясен: они “ни чорта (курсив Георгия Эфрона. – С.Б.) не знают! Абсолютно ничего не знают”.658 Можем только предполагать, что именно подумали о Муре эти деревенские девочки. Мур же был очень расстроен и зол. Не такими он представлял себе советских людей. Он был убежден, что мириться с обывателями нельзя. Мещане – “вредоносные”, “тупые”, “консервативного духа” люди. Он их не переносил, как не переносил, когда “глупые дочки глупой хозяйки” пели романсы. Этот жанр казался Муру “колоссальной пошлятиной”. Девочек надо перевоспитывать, просвещать. Вот хорошо бы открыть курсы истории ВКП(б). В самом деле, зачем петь пошлости про какого-то соловья или умолять воображаемого любовника: “Не уходи, побудь со мною…” Куда как лучше читать о борьбе большевиков против “буржуазно-помещичьей контрреволюции”, “троцкизма”, “новой оппозиции Зиновьева и Каменева”.
Новое столкновение Мура с миром советского обывателя связано с переездом на Покровский бульвар. Причем Мура раздражали сначала не Воронцовы, а как раз Шуксты.
Бронислав Шукст уехал на север, в поселок Умба (Мурманская область) в сентябре, а жена и две младшие дочери пока оставались в Москве. Ждали письма от мужа и опасались ехать из благополучной Москвы в края, где, как они слышали, люди питались только хлебом и треской. Мур успел насмотреться на них, и Шукстам от него крепко достается. Хозяйку за глаза он называл так: “толстая наседка”, “сволочь”, “идиотка”, “дурища”, семью в целом – “соседи-идиоты”.
ИЗ ДНЕВНИКА ГЕОРГИЯ ЭФРОНА 16 октября 1940 года: Свет божий, какие мещане наши соседи! Люди хорошие, не злые, но мещане. <…> Музыки не понимают, политикой не интересуются, литературы не знают, говорить не умеют (бормочут), смеются кисло и над глупостями, газет не читают. Интересуются семейными делами, сплетнями, пеленками. Родители обожают делать назидания детям, дети фыркают, каша варится. Узость, нет горизонта у этих людей. Я не знаю: по-моему, у истинно советских людей должен быть размах, увлечения, идеалы! <…> А эти… исключительно ограниченные люди и, главное, скучны до чорта. Постные. И какая отвратительная манера говорить! <…> Они не злые, но глупые. А ну их к чорту! Лишь бы не мешали, а там – как знают. Куда им интересоваться международным положением! Их партия – шкуристы. Куксятся, варят кашицу жиденькую, шушукаются и кривляются. Да, это не коммунисты. Как надоел ор этой девчонки!