В половине двенадцатого, когда Чейз одевался, чтобы выйти поесть, снова позвонил Судья. Голос его звучал лучше, хотя еще не пришел в норму. Он спросил:
— Ну, как себя чувствуешь?
— Хорошо, — солгал Чейз.
— Жди звонка в шесть вечера, — предупредил Судья.
— Послушай...
— Ровно в шесть часов, мистер Чейз. Понял? — Он говорил уверенным, властным тоном человека, привыкшего, чтобы ему подчинялись. — Я должен обсудить с тобой несколько интересных моментов.
— Понятно, — сказал Чейз.
— Тогда желаю хорошо провести день. Они повесили трубки одновременно, причем Чейз швырнул свою на рычаг изо всех сил.
* * *
Комната на восьмом этаже здания Кейн в центре города ничем не напоминала кабинет психиатра, каким его обычно изображают в книгах и фильмах. И в первую очередь потому, что она не была маленькой и интимной и вовсе не вызывала ассоциации с материнской утробой — приятная, деловая, просторная комната, примерно тридцать на тридцать пять футов площадью, с высоким, затененным потолком. Вдоль двух стен от пола до потолка тянулись книжные полки; еще одну стену украшали умиротворяющие сельские пейзажи, а четвертая стена фактически представляла собой два больших окна, обрамленных белым пластиком. На книжных полках стояло всего несколько томов в роскошных переплетах, но зато около трехсот стеклянных собачек величиной не больше человеческой ладони. Доктор Ковел коллекционировал стеклянных собачек.
Как комната, с ее обшарпанным столом, мягкими креслами и исцарапанным журнальным столиком, казалась абсолютно не соответствующей своему назначению, так и доктор Ковел меньше всего на свете походил на психиатра. Чейз недоумевал, случайность это или умышленно выбранный имидж. Этот маленького роста, но довольно спортивного вида человек всегда выглядел растрепанным скорее по небрежности, нежели от желания выдержать стиль, казался небритым и носил измятый синий костюм со слишком длинными брюками. Его можно было принять за учителя (скажем, английского языка), за продавца в магазине (скорее, в провинциальной дешевой лавке) или за священника какой-нибудь эзотерической фундаменталистской христианской секты. Да за кого угодно, только не за врача. И уж тем более не за врача-психиатра.
— Садитесь, Бен, — пригласил Ковел. — Хотите выпить?
— Нет, спасибо, — ответил Чейз.
В комнате не было кушетки, на которую, согласно известной сцене из психоаналитического мифа, нужно было ложиться, и он уселся в свое любимое кресло.
Ковел расположился в другом кресле, справа от Чейза, откинулся на спинку, задрал ноги на журнальный столик и пригласил Чейза последовать его примеру. Когда оба удобно устроились, он сказал:
— Значит, без предварительной части?
— Сегодня да, — ответил Чейз.
— Ты напряжен, Бен.
— Да. — Чейз пытался сообразить, с чего начать, как лучше изложить свою историю.
— Расскажешь?
Сейчас Чейз ясно вспомнил первый звонок Судьи, но никак не мог себя заставить поведать обо всем Ковелу. Даже этот визит к врачу был признанием того, что земля уплывает у него из-под ног, и начни это объяснять, можно вообще все испортить.
— Не можешь?
— Нет.
— Поиграем в ассоциации?
Чейз кивнул, хотя страшился игры, к которой они часто прибегали, чтобы у него развязался язык. В ответах он всегда выдавал больше, чем ему хотелось. А Ковел играл не по правилам, называл слова быстро и напористо, сразу попадая в точку. И все-таки он сказал:
— Давайте. Ковел начал:
— Мать.
— Умерла.
— Отец.
— Умер.
Ковел поднял пальцы у него перед носом, как ребенок играющий в “кроватку”.
— Любовь.
— Женщина.
— Любовь.
— Женщина, — повторил Чейз. Ковел, не глядя на него — он не сводил глаз с синего стеклянного терьера на полке, — сказал:
— Не повторяйтесь, пожалуйста.
Когда Чейз извинился (в первый раз поняв, что Ковел ждет извинения, он удивился: не предполагал, что в отношениях между психиатром и пациентом должно присутствовать чувство вины; с каждым новым извинением на протяжении месяцев он все меньше удивлялся тому, что предлагает Ковел), доктор сказал:
— Любовь.
— Девушка.
— Это уловка.
— Все — уловки.
Казалось, это замечание удивило доктора, но не настолько, чтобы сбить его с жесткого курса, который он избрал. После недолгого молчания он повторил:
— Любовь.
Чейз вспотел, сам не понимая почему. Наконец он сказал:
— Я сам.
— Очень хорошо, — одобрил Ковел. Теперь обмен словами пошел быстрее, как будто за скорость набавлялись очки.
— Ненависть, — сказал он.
— Армия.
— Ненависть.
— Вьетнам.
— Ненависть! — Ковел повысил голос, почти закричал.
— Оружие.
— Ненависть!
— Захария, — выпалил Чейз, хотя не раз клялся не произносить этого имени, не вспоминать человека, носившего его, или событий, с которыми этот человек был связан.
— Ненависть, — произнес Ковел, на этот раз тише.
— Другое слово, пожалуйста.
— Ненависть! — настаивал врач.
Лейтенант Захария, лейтенант Захария, лейтенант Захария!
Доктор внезапно прекратил игру, хотя она на этот раз складывалась не так сложно, как обычно, и сказал:
— Вы помните, что именно этот лейтенант Захария приказал вам сделать, Бенжамин?
— Да, сэр.
— Что был за приказ?
— Мы отрезали два выхода в системе туннелей Конга, и лейтенант Захария приказал мне расчистить один из них.
— Как вы выполнили приказ?
— Бросил гранату, сэр. Потом, прежде, чем дым перед туннелем рассеялся, я пошел вперед, стреляя из автомата.
— А потом, Бенжамин?
— Потом мы спустились, сэр.
— Мы?
— Лейтенант Захария, сержант Кумз, рядовые Хэзли и Уэйд и еще кто-то, не помню.
— И вы.
— Да, и я.
— И что?
— В туннелях мы нашли четверых мертвых мужчин и еще останки людей у входа в комплекс. Лейтенант Захария приказал продвигаться осторожно. Через сто пятьдесят ярдов мы наткнулись на бамбуковую решетку, за которой находились крестьяне, в основном женщины.