Я помедлила, прежде чем перевернуть страницу. Может быть, я должна довольствоваться краткой версией Лу о том, что их разлучили по ошибке, что все могло быть хорошо, не вмешайся социалка? Но как я могу, когда ответ сейчас у меня в руках?
«Мама, — было написано на следующей странице. — Мама — это красная помада, высокие каблуки, запах цветов и мыла. Мама — мягкие волосы, нежная кожа и смех. Я слышу, как бьется ее сердце, когда сижу у нее на коленях, прижавшись к ее груди».
А затем черта посреди страницы и совсем другой образ:
«Мама — это горе и предательство. Мама — это синие губы, крики и слезы. Мама — это бесконечное «прости, прости, прости». Мама — это кожа да кости».
Совершенно сбитая с толку, я продолжала читать. Текст был полон рифм и намеков, слов, которых я до конца не понимала. На одной странице он напоминал дневник, на другой сменялся обрывочными мыслями и воспоминаниями. Некоторые страницы о маме были более-менее связными. Лу писала о Донне, о любви, которую испытывала к ней, о своем горе оттого, что наркотики оказались важнее, об их расставании, о котором я не раз слышала. «Они просто пришли и забрали меня — без всякого повода».
Но в этой версии все было: повод, наркотики, пренебрежение родительскими обязанностями. И все же ужасно было читать, как социальные работники оторвали Лу от Донны и вынесли ее из квартиры. Она брыкалась, кусалась, царапалась, но она была всего лишь маленькая девочка, а их было много. Потом Донна выбежала на балкон. Лу и социальные работники видели, как она залезла на перила на восьмом этаже и закричала оттуда, что сейчас спрыгнет, если ей не вернут дочь, но даже это не помогло. Донна упала с перил спиной назад обратно на балкон, и после этого Лу много лет ее не видела.
«Приемная семья номер один», — было написано на следующей странице. Далее следовало описание семьи с четырьмя приемными детьми, которых родители, похоже, ненавидели. «Нам не разрешалось говорить, пока к нам не обратились, нельзя было ни в чем сомневаться. Нас учили застилать кровать, как в армии, и не плакать, когда было больно или обидно. Все это для того, чтобы воспитать в нас то, что они считали главным в человеке: хороший характер. Вероятно, этот характер мне пригодился, когда я попала в приемную семью номер два».
Дальше я читала про новые приемные семьи, которые в лучшем случае вели себя равнодушно, в худшем — применяли насилие. И вот я подошла к описанию первого закрытого учреждения, в которое поместили Лу:
«Они сказали, что там мне будет хорошо, что там у меня будет возможность пообщаться со специалистами, которые мне помогут. Но ни одного специалиста я не встретила. Именно там мне стало плохо по-настоящему. Мне было так одиноко, рядом не было никого, кто любил бы меня, протянул руку, если бы я упала. Поскольку я перестала ходить на групповые занятия, меня стали наказывать, а когда меня наказывали, я приходила в ярость, а когда я приходила в ярость, меня сажали в изолятор и привязывали к кровати, а потом… кажется, я перестала что-либо чувствовать».
Я отложила дневник, слезла с верхней кровати и подошла к окну. Над кустами в саду «Чудного мгновения» светило солнце, его лучи падали на безголового ангела. Мне вспомнились слова Никки, сказанные об этой статуе, когда я указала на то, что у нее нет головы: «Но крылья у нее есть, хотя что это дает, если все равно не видишь, куда лететь».
Я подумала обо всех тех днях, когда Лу сидела на скамейке перед статуей в ожидании мамы, которая так и не приехала.
Все во мне сопротивлялось тому, чтобы залезть на кровать и продолжить читать — что-то подсказывало мне, самое ужасное впереди. Теперь я жалела, что открыла дневник, но когда я это сделала, остановиться уже не получалось.
— Что ты делаешь?
Я вздрогнула, потому что не слышала, чтобы кто-нибудь вошел.
— Это ее дневник, да? — продолжала Никки, встав ногами на край моей кровати и заглядывая на верхнюю кровать.
— Отвали, — сказала я.
Но Никки не ушла, а залезла ко мне, придвинулась ближе и потребовала, чтобы ей тоже дали почитать — это более чем справедливо, что она узнает историю Лу, учитывая, что сама она вся вывернулась перед ними наизнанку, и к тому же не один раз.
Я вздохнула, и Никки устроилась поудобнее на подушке Лу. Я вернулась на ту страницу, на которой остановилась.
«Мама сказала, что меня больше не будут гонять по приемным семьям и учреждениям. Она пообещала, что поселит меня у хорошего человека, своей подруги. Та хочет позаботиться обо мне, я буду жить с ее семьей. Она никогда меня не обидит, потому что она одна из нас. Там я буду в безопасности».
— Звучит чудесно, — заметила Никки.
— Думаю, тут не без подвоха, — ответила я. — Иначе каким образом она попала бы сюда?
— Верно, — кивнула Никки. — Продолжай.
— Закрой глаза, — попросила я ее, не выдержав пристального взгляда Никки.
«Там я должна была почувствовать себя в безопасности — наверное, потому все получилось так ужасно. Когда думаешь, что ты в безопасности, то расслабляешься, а когда расслабился, нужно больше времени, чтобы заметить, что что-то пошло не так. Я не сразу заметила, как огонь подкрался к моим пяткам».
В следующем абзаце про огонь больше ничего не говорилось, только о детях: «Девочку я полюбила больше всех. Она немного напоминала мне меня в детстве — вернее, такой я могла бы быть, если бы мама была здорова».
— Ведь на этом все не заканчивается? — спросила Никки. — Не может же все закончиться сейчас, до того, как толком начаться?
— Нет, — ответила я. — Там есть вторая часть.
— Ну так читай.
Я перевернула страницу и прочла:
«Часть вторая. Ад кромешный
I have come to lead you to the other shore, into eternal darkness»
[11].
— Что за бред? — спросила Никки.
Я попросила ее помолчать и дослушать до конца историю, которую она так хотела услышать.
Затем я прочла о большом городе с мерцающими огнями, освещенных улицах и темных переулках, о языке, который поначалу казался чужим, но постепенно становился все более понятным.
Через три страницы я поняла, почему Лу назвала эту часть своего рассказа «Ад кромешный» — однажды ночью дверь в ее комнату приоткрылась.
«Это произошло так внезапно. Я о нем такого и подумать не могла. “Лежать неподвижно, — подумала я. — Если я буду лежать, не шевелясь, ничего не случится”. Мне вспомнился один “брат” в приемной семье, живые мыши, которыми он кормил своего удава в террариуме — как они сидели, парализованные страхом. Они знали, что их проглотят при малейшем движении. И теперь со мной случилось такое же. Но мне не помогло, что я едва дышала и лежала, не шевелясь. Он повернул меня на спину, задрал на мне ночнушку, стянул трусы и воткнул в меня свой член.