– Да откушай ты, батюшка, вволю!
Кино? Или я уже «там»? От этих мучительных мыслей отвлекла появившаяся в проеме мятая фигура художника, из стана русопятов, автора тонких тональных пейзажей.
– Выпей, Сашенька, поправься!
Мне стало значительно лучше, значит еще не там. Тут. И какой парень-то оказался замечательный – сердечный, не бросил, довез. Позже разговорился с женщиной, оказавшейся женой пейзажиста. Тихой и интеллигентной.
– Представляете, как гости выпившие в доме ночуют, заставляет меня утром подносить рюмочку. Я не против, понимаю, но вот переодеваться в это концертное платье… Устаю. Но надо! Традиции…
Вот как было заведено в начале 1980-х у ивангардистов! Крепко заведено!
Недавно мне показывает свои вполне западные работы молодой художник, живущий на Западе.
– Как вам?
Фамилия показалась знакомой.
– Не сын ли такого-то?
– Сын. Папа давно умер.
Что-то теплое шевельнулось во мне. Родной ты мой, ивангарденыш…
Ризнич
Иван Иванович Ризнич запомнился таким, каким я увидел его в конце 1970-х. Я был человеком со стороны, назначенным незнамо за что членом художественного совета Ломоносовского фарфорового завода, молодым сотрудником Русского музея, при этом даже не специализировавшимся на фарфоре. На ЛФЗ, как и в любом замкнутом цеховом коллективе, на чужаков смотрели недоверчиво. Впрочем, моя домашняя дружба с Андреем Ларионовым, лидером молодого поколения заводских художников, а также искренний интерес к молодым фарфористкам растопили лед. Другое дело великие старики: Воробьевский и Ризнич. Они и со своими-то, заводскими, держались особняком. Воробьевский, вежливый и не допускающий к себе никого, в подглазурных миражах и фантазмах, похоже, компенсировал драматические обстоятельства своей биографии: голодное беспризорное детство и военные невзгоды – плен и вынужденную «поднемецкую» работу на Рижском фарфоровом заводе, лагерь и Кресты. Он вообще был малоконтактен. Ризнич, в ту пору, если воспользоваться выражением И. Тургенева, «цветущий старик», демонстрировал совсем другой поведенческий рисунок. Крепкий, почему-то в тюбетейке, в рабочем зеленом комбинезоне, выглядевшем неуловимо стильно, в преимущественно женском коллективе завода он с удовольствием воплощал мужское начало. Эдакий бывалый: он и из беспризорников вышел в первые фарфористы России, воевал на Балтике, тонул и выплыл. Вся его повадка говорила о какой-то особой выживаемости. И отдельности, не коллективности. Дескать, извините, полагаться ни на кого не привык, на чужую помощь не рассчитываю. Вот сейчас с вами чаи распиваю, а чуть что – и нет меня, ждите. Или ловите. Глядя на него, я прикидывал: сбрось такого на парашюте в глухой тайге, через месяц выйдет куда-нибудь к Томску, на самодельных лыжах со свежатиной в мешке. А каким изобразительным даром обладает уникальным! – Кому доверить роспись вазы к сталинскому юбилею?
– Иван Иванычу, кому же еще.
– Да ведь он вроде анималист, по зверью специализируется?
– Иван Иваныч может все!
Кстати, это касается и его ранних, конца 1920-х – первой половины 1930-х годов работ: он откликался и на супрематический вызов, создавал вещи орнаментального плана, даже технику – самолеты и корабли – рисовал с шикарной уверенностью. Очень мне хотелось разговорить Ризнича. Прямо физически ощущался за ним какой-то особый жизненный опыт, не сводимый к фарфору. Опыт охотника, понимающего, что в любой момент может оказаться дичью: на его-то долю ловцов человеков было предостаточно. И потому готового, если что, нырнуть в толпу, а еще лучше – в природу, которая не выдаст. Человек другого поколения, других, хоть и тоже советских, но не сопоставимо более щадящих жизненных обстоятельств, я интуитивно понимал историческую подоплеку его неуловимости. Может, удастся разговорить старика? Не тут-то было. Это фарфористки с тобой щебечут. А такой вот матерый, коренной, с положением с кем попало откровенничать не будет. К тому же я сглупил. Все-таки искусствовед, раскопал, что Иван Иваныч из «тех Ризничей». Семьи, с которой связаны целых две пушкинских любови: Амалия Ризнич и Каролина Собаньска. К тому же отец его – геройский флотский офицер, один из первых русских подводников, совершивший беспримерный переход из Италии, приведя на Север, к белым еще царским правительством заказанную заводу «Феррари» новую подводную лодку. В то время уже принято было существующими или воображаемыми дворянскими предками под сурдинку гордиться. Я всю эту информацию простодушно и выложил. Сугубо чтобы подластиться. Иван Иваныч был человек старой закалки, из времен, когда с происхождением не шутили. За него карали. Отец канул, скорее всего, был затоплен с офицерской баржой в Охотском море. Так что биографические истории, которые рассказывал сам Ризнич, были с позитивным концом, не придерешься: голодал, был взят в школу для одаренных беспризорников в Павловске (Слуцке), которая его спасла и привела на Ломоносовский завод. Ветеран войны, балтиец. Хорошая советская биография. В ответ на мои изыскания он неодобрительно сопел и уводил разговор в сторону. Избалованный общением с большими художниками старшего поколения, я не мог смириться с его дистанцированностью. Хотелось как-то зацепить старика, очень уж нравились его подглазурные росписи: все эти завораживающие глухари и лоси. По Толстому, у Стивы Облонского были естественные и постыдные «ты». Так и у выражения «как живые» есть естественное и постыдное значения. Животные и птицы Ризнича «как живые» не в постыдном натуралистическом смысле. Они – как живые – в загадочном, тотемном плане. Вот с этого бока мне и посчастливилось подойти к Ризничу. У меня есть друг, много старше меня (и Андрея Ларионова, с которым мы были тогда не разлей вода), Кирилл Петров-Полярный. Он был легендарно удачливым художником-оформителем. Удачливость заключалась в том, что, заявив о себе как о многообещающем керамисте, он очень скоро стал получать большие оформительские заказы – например, на комплексное оформление атомоходов. Несмотря на то, что Петров-Полярный давал работу десяткам художников, сама способность его получать самые хлебные договоры обрастала легендами, в том числе завистливыми. Кирилл не был особенно деловым и ушлым. Хотя бы потому, что на самом пике своей начальственно-оформительской деятельности вдруг отошел от дел. Он был охотник и собачник неистового склада, и, видимо, в какой-то момент эта сторона натуры победила. Любовь к пойнтерам затмила интерес к лихим худфондовским гонорарам. Что до них, думаю, у Кирилла просто был очень большой круг общения, причем за цеховыми художническими границами. Именно на охотничьем поприще у него складывались верные отношения с самыми разными людьми. В том числе и капитанами производства, от которых зависели заказы. Естественно, Кирилл дружил с охотниками и собачниками из Союза художников. И как-то после широкого, до утра, застолья затащил меня на собачью выставку. Сам он не решался вывести своего пойнтера, претендовавшего на приз: бедняга не терпел запаха алкоголя и норовил сбежать. Я, по молодости, был, видимо, в лучшей форме, и пойнтер меня терпел. Кое-как на поводке привели его на смотровую площадку, в круг нервничающих собак и собачников. Там я увидел впечатляющую сцену. В. Курдов и И. Ризнич, оба – судьи этих собачьих состязаний, оба – великие мастера анималистики схватились не на шутку. Поводом была длина холки одного из премиальных пойнтеров. Дело уже дошло до прямых обвинений: