То, что персональный акцент инвективы Мандельштама имел принципиальное значение для оценки текста по шкале «опасности» с точки зрения Сталина, подтверждает, например, рассказ Бухарина о ходившей по рукам в 1932 году рукописи оппозиционной программы Рютина, зафиксированный Николаевским в известном «Письме старого большевика». Говоря об этом документе, Бухарин подчеркнул, что «именно личная заостренность против Сталина <…> предопределила все дальнейшие мытарства ее автора»
[122]. Он прямо связывал беспрецедентное для тех лет требование Сталиным смертной казни для видного партийца Рютина с «большой силой и резкостью» посвященных Сталину страниц, которые (что нами уже упоминалось) приравнивались им к акту террора. По этому же пути, как мы видим, первоначально шло и следствие по делу Мандельштама.
Смысл же спецсообщения Агранова сводился, с одной стороны, к демонстрации мотивированности задержания Мандельштама, а с другой – к игнорированию особого характера этого инцидента, к его, так сказать, банализации и встраиванию в общий ряд борьбы с типовыми проявлениями антисоветских настроений «мастеров» из «старой» интеллигенции. Отсюда – также дезинформирующая Сталина строка о том, что «в последние годы Мандельштам фактически прекратил печатать свои произведения»
[123]: Агранову важно создать у Сталина впечатление, что арестованный поэт никоим образом не принадлежит к попутническому литературному «активу», с которым партийные органы работают перед съездом писателей и к учебе у которого Сталин призывал писателей-коммунистов
[124].
Далее, имитируя цитату из показаний Мандельштама, Агранов выдумывает сведения об уничтожении рукописи антисталинской инвективы – между тем в показаниях поэта никаких свидетельств об уничтожении им текста нет. Как нет и закавыченных Аграновым (очевидно, в целях маскировки своей выдумки) мотивирующих «уничтожение» слов о том, что «эта вещь может стоить головы»
[125].
Той же стратегии следует и структура спецсообщения, выбранная Аграновым: в отличие, скажем, от сообщения о приговорах Эрдману, Массу и Герману, к которому прилагались копии протоколов допросов обвиняемых, никакого приложения с текстом допросов Мандельштама в спецсообщении нет. Как, разумеется, нет и приложения с текстом «уничтоженного» стихотворения, дважды приведенного в протоколах (один раз – рукой следователя, другой – рукой автора)
[126].
Зампред ОГПУ осторожно делает все, чтобы у Сталина по прочтении спецсообщения сложилось впечатление, что крамольный текст безвозвратно утерян, а вина отошедшего от современной литературы автора в значительной части компенсирована его (текста) уничтожением.
Проблемы датировки
В публикации 2017 года, подготовленной архивистами ФСБ, спецсообщение Агранова датировано 1 июня 1934 года. Эта дата вызывает сразу несколько вопросов.
Если счесть ее соответствующей действительности, то неизбежно придется предположить, что уже 2 июня (если не в тот же день) Сталин знал об аресте и приговоре Мандельштама и, никак не возразив на спецсообщение Агранова, таким образом «утвердил» их. В этом случае его резолюция на письме Бухарина может быть прочтена как глумливая и ироническая (напомним: «Кто дал им право арестовать Мандельштама. Безобразие…»). Это, в свою очередь, не может не вызвать вопросов об адресате этой глумливой иронии. Письмо, как отмечалось, не вернулось к Бухарину, а было оставлено в личном архиве Сталина. Странно также, что такая «юмористическая» резолюция вызвала совсем не шуточный пересмотр приговора Мандельштаму.
Если воспринять слова Сталина как проявление его «коварства и двуличия»
[127], то опять же неясно, почему Сталин, утвердивший (пусть и постфактум) приговор Мандельштаму, решил спустя почти неделю изобразить себя неинформированным и недовольным ОГПУ. Если иметь в виду версию о том, что Сталин хотел дальнейшего распространения информации о своем участии в деле Мандельштама, то эта задача решалась звонком Пастернаку, рассказывать о котором разрешил поэту секретарь Сталина А.Н. Поскребышев, а не резолюцией, информация о которой умерла в сталинском сейфе и обнаружение которой в 1993 году
[128] стало сенсацией.
Резолюции, оставленные Сталиным на «литературных» бумагах в те же недели, когда разворачивалось дело Мандельштама, не несут никаких следов ни юмора, ни двуличия. Около 17 мая Сталин пишет на прошении Бориса Пильняка о выезде с женой за границу: «Можно удовлетворить»
[129]. На письме Булгакова от 11 июня с аналогичной просьбой Сталин пишет: «Совещ<аться>»
[130]. Наконец, на письмо секретаря Оргкомитета Союза писателей П.Ф. Юдина от 14 июня с просьбой дать указания относительно полученного из Парижа заявления Евгения Замятина о приеме в создаваемый союз Сталин накладывает резолюцию: «Предлагаю удовлетворить просьбу Замятина. И. Сталин»
[131].