– Этой оранжевой малышке нравится темнота на улице? – спросил Рикстер.
– О какой оранжевой малышке ты говоришь? – спросил Ной.
Рикстер прикрывал одной ладонью другую, словно в них таилось сокровище, которое он нес в подарок королю или Богу.
Когда Ной наклонился, чтобы посмотреть, ладони чуть разошлись, словно створки раковины, с неохотой соглашающиеся продемонстрировать хранящуюся в них драгоценную жемчужину. По ладони нижней руки ползла божья коровка, маленькая оранжевая черепашка размером с бусину.
– Она даже немного летает, – Рикстер быстро свел ладони. – Я ее отпущу. – Он посмотрел на сгустившиеся за окном сумерки. – Может, она испугается. Я про темноту.
– Я знаю повадки божьих коровок, – ответил Ной. – Они любят ночь.
– Ты уверен? Небо в темноте пропадает, и все становится таким огромным. Я не хочу, чтобы она испугалась.
Мягкое лицо Рикстера и его глаза светились врожденной добротой и наивностью, которой невозможно лишить, поэтому к его тревоге за насекомое следовало отнестись со всей серьезностью.
– Знаешь, иногда божьи коровки боятся птиц.
– Потому что птицы едят насекомых.
– Совершенно верно. Но птицы в большинстве своем ночью разлетаются по гнездам, где и остаются до утра. Поэтому в темноте твоя оранжевая малышка будет в полной безопасности.
Низкому лбу Рикстера, плоскому носу, тяжелым чертам лица в большей степени соответствовала угрюмость, однако он умел и широко улыбаться.
– Я многих выпускаю, знаешь ли.
– Знаю.
Мух, муравьев. Мотыльков, бьющихся о стекло, моль, наевшуюся шерсти. Пауков. Крошечных жучков. Всех их и многих других спасал этот ребенок-мужчина, выносил из «Сьело Висты» и выпускал.
Однажды, когда обезумевшая от страха мышь металась из комнаты в комнату и по коридорам, преследуемая санитарами и медсестрами, Рикстер встал на колени и протянул к ней руку. Словно почувствовав в нем душу святого Франциска, испуганная беглянка бросилась к нему на ладонь, взобралась по руке и наконец уселась на покатом плече. Под аплодисменты и радостные улыбки персонала и пациентов он вышел из дома и отпустил дрожащее существо на лужайку. Мышь тут же нырнула в клумбу красных и коралловых цветов.
Мышь, конечно же, всегда жила в доме, предпочитая норку за стеной полю, в цветах спряталась только для того, чтобы прийти в себя от выпавших на ее долю испытаний и к ночи перебраться обратно в теплый особняк, куда не пускали кошек.
По мнению Ноя, в стремлении выпускать на свободу насекомых и прочую живность Рикстер исходил из того, что «Сьело Виста», несмотря на заботливый персонал и максимум удобств, не может считаться естественной средой обитания для любого живого существа.
Первые шестнадцать лет мальчик жил в большом мире, с отцом и матерью. Их убил пьяный водитель на Тихоокеанской береговой автостраде, в десяти минутах езды от дома. Только после той поездки они попали не домой, а в рай.
Дядя Рикстера стал исполнителем завещания и опекуном мальчика. К неудовольствию родственников, его тут же определили в «Сьело Висту». Он приехал, застенчивый, испуганный, молчаливый. А неделей позже стал спасителем насекомых и мышей.
– Я уже отпускал божью коровку, раз или два, но днем.
Подумав, что Рикстер немного боится ночи, Ной спросил:
– Ты хочешь, чтобы я вынес ее из дома и отпустил?
– Нет, благодарю. Я хочу посмотреть, как эта малышка полетит. Я посажу ее на розы. Они ей понравятся.
Прикрыв божью коровку ладонями и прижимая их к сердцу, шаркая ногами, он направился к холлу и парадной двери.
Ноги Ноя вдруг стали такими же тяжелыми, как у Рикстера, но он постарался не шаркать ими, преодолевая последние ярды до комнаты Лауры.
Освободитель божьих коровок крикнул ему вслед:
– Лаура этот день провела не здесь. Отправилась в одно из тех мест, где часто бывает.
Ной остановился.
– В какое именно?
– В то, где грустно, – не оглядываясь, ответил Рикстер.
В ее комнате, расположенной в конце коридора, не было и намека на то, что это больничная палата или даже номер санатория. Персидский ковер на полу, недорогой, но красивый, в сине-красно-зеленых узорах. Мебель не из пластика и металла, а из дерева цвета спелой вишни.
Освещала комнату лампа, стоявшая на тумбочке у кровати. Лаура жила одна, потому что не могла общаться с людьми.
Босоногая, в белых брюках из хлопчатобумажной ткани и розовой блузе, она лежала на смятом покрывале, головой на подушке, спиной к двери и лампе, лицом в тени. Не шевельнулась, когда он вошел, ничем не показала, что знает о его присутствии, когда он обошел кровать и встал рядом, глядя на нее.
Родная сестра, уже двадцатидевятилетняя, навсегда оставшаяся в его сердце ребенком. Он потерял ее, когда ей было двенадцать. До этого она была светом в окошке, единственным ярким пятном в семье, живущей в тени и кормящейся темнотой.
Прекрасная в двенадцать лет, и сейчас наполовину прекрасная, она лежала на левом боку, открыв взгляду Ноя правую половину лица, не тронутую насилием, которое разом изменило ее жизнь. Другая половина, вдавленная в подушку, являла собой жуткое зрелище: раздробленные кости, соединенные веревками шрамов.
Пусть лучший специалист по пластическим операциям не смог бы вернуть ей природную красоту, но привести лицо в более-менее пристойное состояние не составляло особого труда. Однако страховые компании отказываются оплачивать дорогие пластические операции, если повреждения мозга столь велики, что у пациента нет надежды на возвращение к нормальной жизни.
Как и предупреждал Рикстер, Лаура отправилась в одно из тех мест, куда другим хода нет. Не замечая, что происходит вокруг, она пристально смотрела в какой-то иной мир, мир воспоминаний или фантазии, словно наблюдала драму, видеть которую могла только она.
В другие дни она лежала, улыбаясь, глаза весело блестели, с губ иногда срывался радостный вскрик. Но сегодня она отправилась в грустное место, одно из худших среди неведомых земель, в которых могла бывать ее душа. Мокрое пятно на подушке, мокрая щека, слезинки, дрожащие на ресницах, новые слезы, струящиеся из карих глаз.
Ной позвал ее по имени, но Лаура, как он и ожидал, не отреагировала.
Прикоснулся ко лбу. Она не дернулась, даже не моргнула в ответ.
В отчаянии или в радости, пребывая в трансе, она полностью уходила из этого мира. И могла оставаться в таком состоянии пять-шесть часов, в редких случаях до десяти.
Выйдя из него, могла самостоятельно одеваться и есть, оставаясь при этом в полном недоумении, не понимая, что она делает и почему. В этом более нормальном состоянии Лаура иногда отзывалась на свое имя, хотя по большей части не знала, кто она… да ее это и не волновало.