И волей-неволей глаза мои слезами наполнились.
Леший в деле этом действительно лучше любого архимага разбирается, лешинька мой друг, моя опора, моя сила, мой советчик, мой… спутник мой по лесу, да партнер, да супруг, если так посмотреть. У меня ближе лешего никого нет, и доверяю ему так, что скажет в избу горящую войти — войду тут же, скажет кровь чаще Заповедной отдать — тоже отдам. Мы с лешенькой одно дело делаем, об одном радеем, за одно жизнь отдадим без сожалений. Только вот… чудятся мне глаза синие, да улыбка добрая, чуть снисходительная, но такая, от которой тепло в душе разливается, и об одном я сейчас думаю — «…как время будет — позови, не могу я без тебя и дня, и тревога грызет змеей ядовитой».
— От чего задумалась, Веся? — тихо лешенька спросил.
И соскользнули слезы с ресниц. Горькие, ненужные, лишние.
Ты прости, меня, охранябушка, да только теперь долго я с тобой связаться не смогу, и мне бы не про то думать, не об том рассуждать-печалиться, а все равно как вспомню взгляд его, улыбку, тревогу…
— Тихон, — тихо позвала я домового,- об одном попрошу — передай письмо аспиду, как вернется.
Кивнул домовой, а я магию, хоть и не следовало, да использовала. Притянула к себе лист и перо с чернильницей, да споро написала на листе: «Ты не тревожься обо мне, Агнехранушка, не переживай понапрасну, отоспаться мне надобно дней несколько, а сколько точно не ведаю, от того и сказать не могу. Себя береги, сам отдыхай, а со мной все хорошо будет. Веся».
Послание свернула, воском запечатала, да Тихону молча отдала. Тот так же молча за тужуркой своей спрятал.
А я на постель рухнула.
В потолок посмотрела темный, закопченный временем да бездумным сожжением свечей, я свечи больше магического света любила, теплее они, естественнее, вот и итог — потолок черный весь. Усмехнулась невесело, руки раскинула, хотя их, по хорошему, привязать бы надобно было.
— Рядом я, — сказал лешенька, — я рядом.
Вздохнула я, всей грудью вздохнула, зубы стиснула, да и провалилась в сон, как в омут с головой. Только сон, сон магический, а не ведуньи лесной, он от обычного отличается, сильно отличается. Глаза открытыми остаются. И ты проваливаешься и тонешь, и тонешь, и тонешь, широко распахнутыми глазами, взирая на мир, который покидаешь, и видя всех тех, кто остался там… рядом с телом, из которого сейчас уходила душа. Вот я и видела, как оплел лианами руки мои лешенька, в лицо мое с тревогою вглядываясь, как прикоснулся лапой к груди моей кот Ученый — тревожился он, и не напрасно, да как недобро вдруг повернул голову к двери ворон Мудрый.
А дверь та распахнулась с грохотом, словно черный смерч ворвался аспид. Тихон ему молча послание передал, а аспид этот, Тихона даже не слушая, печать восковую сорвал, послание прочел, да последнее что видела я, на дно омута погружаясь, это взгляд аспида разъяренный, да крик, в котором от чего-то голос Агнехрана послышался: «Веся, нет!!!».
Поздно.
Я закрыла глаза.
***
Мир магических сновидений он особенный, для каждого, кто соприкоснулся с магией — очень особенный. Мир, который магически одаренные создают сами, оставляя в нем все то, что хотят, но не могут забыть. Мой мир сновидений был страшен. Грязный, серый, с ветвями, на которых остались редкие еще не опавшие, но с трудом держащиеся до порыва ветра красноватые, желтые, коричневые листья… Они обреченно ждали своей участи…
— Бабушка! Бабушка, смотри, вон он ручей, я нашла! — я резко оборачиваюсь на крик ребенка и вижу… себя.
Смешная я была, крохотная совсем, вроде годков пять мне тут, а на вид больше четырех и не дашь. Смешные косички с вплетенными в них зелеными да красными ленточками, сарафан бабушкой вышитый, рубаха белая, лапти новые-новехонькие — бабушка сама не доедала, а мне старалась все лучшее дать, завсегда так было.
— Веся, постой, неугомонная, постой, не беги так, упадешь ведь!
— А я не бегу, я лечу, бабуля, я лечу! — и смех, веселый заливистый, на весь лес.
Отвернулась я, не смогла смотреть. То последний раз был, когда в лес с бабушкой ходили, совсем последний. Потом волки к деревне ближе подошли и не брала она меня больше с собой, а сама ходила — печь топить чем-то надо было, да и кормить меня, пусть и кашей пустой, но хоть с корешками да ягодами старалась… А потом не проснулась. Я озябла совсем, с кроватки соскочила на пол, да спросила «Бабуля, от чего так холодно?» и к ней кинулась… да только холоднее всего в стылой избе она была.
Хоронили ее люди добрые, таких в Горичах было немного, все вдовы, все с трудом жизни последние годы влачащие, от того никто из них меня к себе забрать не мог. И я осталась одна. Кто-то булочку черствую в руки сунул, кто-то старый платок шерстяной на плечи накинул, а я стояла, глядя на три могилы, и в душе ничего не было, ничего кроме холода. Вымерзло все.
— Пошли, давай, хватит столбом стоять, меня позорить, — сказал мой отец.
Знала я, что отец, дети завсегда злее взрослых бывают, так что давно уж поведали от кого меня ведьма-мать понесла, чья я кровь.
Я потом часто это буду слышать «Хватит меня позорить», чаще всех иных слов от того, кто был моим отцом. И однажды верну ему эту фразу сполна. Так верну, что не отмоется!
«А ты ведь их спасла, — голос, раздавшийся в сновидении, заставил вздрогнуть. — Этих вдов спасла».
Обернулась я, да и увидела лешего. Страшен он был, чудовищен, да и не из дерева сучковатого, как следовало бы, а из камня-кладенца. Такой на солнце искрится, а киркой не рубится. Что ж, вот и встретились.
Поклонилась я, земным поклоном склонилась, а выпрямившись, вежливую речь повела:
— Рада, что встретились, леший Гиблого яра, рада, что приглашение мое принял, что по зову магии моей пошел.
Со скрежетом страшным склонил он голову, меня в свою очередь приветствуя, да сказал негромко:
— За мной пошли, ведьмочка.
И пошел спокойно, в моем сне как хозяин полновластный. А я за ним, с кладбища, где родные мои у самой ограды похоронены были, на отшибе самом, по деревне, которой уже не существовало вовсе, туда, где когда-то жила с бабушкой. Да только в какой-то миг не по сну мы пошли — по времени. И сменилась осень зимой, а каменный леший остановил меня на опушке леса, руку каменную протянул, да и указал вперед. Я за жестом его проследила и увидела бабу Ванку, та хворост собирала, пошатываясь, и вдруг в лесу раздалось рычание, жуткое, до костей пробирающее — волки. Вскинулась старуха, огляделась беспомощно — со всех сторон голодные хищники наступали, в сумраке раннего зимнего вечера светились глаза хищные. И вдруг откуда ни возьмись — платок. Теплый. Шерстяной. Тот, коим плечи мне в день бабушкиных похорон укутали. И платок этот он вдруг огнем вспыхнул, да распускаться начал, нитью огненной, что оплетала бабу Ванку, не касаясь, вреда не причиняя, но от волков спасая. И горели те нити. До самого дома старушки горели. Так ярко, что хищники следом не двинулись, побоялись. Я бабуля в дом свой войдя, на пол рухнула да и завыла слово всего одно «Веся, прости меня, Весенька».