Она понимает, что это нелепо, но ни капельки не удивится, прочитав в газете о смерти профессора. «Смерть приходит по ночам, – думает Грета, прежде чем снова заснуть. – Как лев».
Обнаженная белая колдунья мчится верхом на золотистом льве. Его морда испачкана свежей алой кровью. Одно движение розового языка – и она вновь безупречно чиста.
Запретные невесты безликих рабов в потайном доме ночи пугающей страсти
I
Где-то в ночи кто-то пишет.
Запретные невесты безликих рабов…
II
Она бежала – слепо, безумно – по аллее под сенью дерев, и гравий скрипел у нее под ногами. Сердце бешено колотилось, легкие словно вот-вот взорвутся, не в силах вдыхать стылый воздух студеной ночи. Ее взгляд был прикован к дому в конце аллеи, свет в окне наверху манил ее, точно пламя свечи – мотылька. В небе и в глубинах черного леса за домом ухали и крокотали ночные твари. За спиною раздался пронзительный вскрик – она понадеялась, что это мелкий лесной зверек стал добычей голодного хищника, но кто его знает.
Она бежала, как будто за ней по пятам мчались адские легионы, и ни разу не оглянулась, пока не взлетела на крыльцо старого особняка. В бледном свете луны белая колоннада казалась иссохшим скелетом громадного зверя. Она вцепилась в дверную раму, жадно ловя ртом воздух, напряженно вглядываясь в длинную темную аллею, словно ждала чего-то, а потом постучалась, сперва робко, потом настойчивее. Стук отдался гулким эхом в глубинах дома. Услышав эхо, вернувшееся к двери с той стороны, она представила, как там, далеко-далеко, кто-то стучится в другую дверь, приглушенно и мертво.
– Прошу вас! – закричала она. – Если тут кто-то есть… кто-нибудь… откройте. Впустите меня, умоляю. Заклинаю вас. – Она не узнавала собственный голос.
Мерцающий свет в окне наверху потускнел, исчез и вновь появился – в окне этажом ниже, потом еще ниже. Один человек, со свечой. Свет растворился во мраке дома. Она затаила дыхание. Казалось, прошла целая вечность, пока из-за двери не донеслись шаги и сквозь щель под порогом не выполз осколок света.
– Откройте, – прошептала она.
Голос, раздавшись, оказался сухим, точно старая кость, – иссохший голос, источающий запах хрустящих пергаментов и заплесневелых венков на могилах.
– Кто там? – сказал голос. – Кто стучит? Кто пришел в эту ночь всех ночей?
Он не принес утешения. Она вгляделась в ночь, объявшую дом, потом выпрямилась, откинула с лица черные локоны и сказала, надеясь, что ее голос не выдает страха:
– Это я, Амелия Эрншоу, с недавних пор сирота, коя ныне поступает на службу гувернанткой к двум детям, сыну и дочке лорда Фолкенмера, чьи жестокие взгляды во время нашего собеседования в его лондонской резиденции вызвали у меня отвращение и одновременно очаровали и чье орлиное лицо с того дня преследует меня в сновидениях.
– И что же вы делаете здесь, у этого дома, в эту ночь всех ночей? Замок Фолкенмера находится в добрых двадцати лигах отсюда, по ту сторону торфяных топей.
– Кучер… гадкий, злой человек и вдобавок немой, или же он притворялся немым, потому что не произнес ни единого слова и выражал свои пожелания только мычанием и хрипом… он проехал не больше мили по этой дороге, а затем показал мне жестами, что дальше не поедет и мне надо высаживаться. Я отказалась, и он грубо вытолкал меня из кареты прямо на холодную землю, а сам развернулся и поехал обратно, настегивая обезумевших лошадей, а в карете остались мои саквояжи и чемодан. Я кричала, звала его, но он не вернулся, а мне показалось, что во тьме леса шевельнулась тьма еще гуще. Я увидела свет в вашем окне и… и… – Она долее не могла притворяться храброй и разрыдалась.
– Ваш отец, – сказал голос за дверью, – уж не достопочтенный ли Хьюберт Эрншоу?
Амелия проглотила слезы.
– Да, это он.
– И вы… вы сказали, что вы сирота?
Она вспомнила отцовский твидовый пиджак, водоворот, что подхватил отца и швырнул прямо на камни, унеся прочь от нее – навсегда.
– Он умер, пытаясь спасти мамину жизнь. Они оба утонули.
Она услышала глухой скрежет – это ключ провернулся в замке, потом дважды лязгнули железные засовы.
– В таком случае добро пожаловать, мисс Амелия Эрншоу. Добро пожаловать в ваши наследственные владения, в этот дом, лишенный имени. Добро пожаловать – в эту ночь всех ночей. – И дверь распахнулась.
На пороге стоял человек с черной свечою; дрожащее пламя освещало его лицо снизу, отчего оно казалось нездешним и жутким. Он похож на оживший тыквенный фонарь, подумала Амелия, или на престарелого палача.
Он жестом пригласил ее войти.
– Почему вы все время это повторяете? – спросила она.
– Что я повторяю?
– «В эту ночь всех ночей». Вы повторили это уже трижды.
Он лишь молча взглянул на нее. Потом опять поманил – пальцем цвета иссохшей кости. Она вошла, и он поднес свечу к ее лицу, оглядел, и глаза его были не то чтобы поистине безумны, но все же далеки от здравомыслия. Он посмотрел испытующе, тихо хмыкнул и кивнул.
– Сюда, – только и сказал он.
Она пошла за ним по длинному коридору. Мрак, бегущий от пламени свечи, ложился на стены причудливыми тенями, и в пляшущем свете напольные часы, и худосочные стулья, и стол будто подпрыгивали и пританцовывали. Старик долго перебирал ключи в связке, а потом отпер дверь в стене под лестницей. Из темноты за порогом дохнуло плесенью, пылью, заброшенностью.
– Куда мы идем? – спросила Амелия.
Он кивнул, как будто не понял вопроса. А потом сказал:
– Есть те, кто таков, каков есть. А есть те, кто не таков, каким кажется. И есть еще те, кто лишь кажется таким, каким кажется. Запомни мои слова, хорошенько запомни, дочь Хьюберта Эрншоу. Ты меня понимаешь?
Она покачала головой. Он двинулся вперед, не оглядываясь.
Она пошла вниз по лестнице за стариком.
III
Где-то там, далеко-далеко, молодой человек бросил перо на непросохшую страницу рукописи, разбрызгав чернила по стопке бумаги и полированному столу.
– Никуда не годится, – уныло сказал он, изящным пальцем тронул каплю чернил на столе, размазал ее по тиковой столешнице, а потом тем же пальцем беспамятно потер переносицу. На носу осталось темное пятно.
– Не годится, сэр? – Дворецкий вошел почти неслышно.
– Опять то же самое, Тумз. Вкрадывается юмор. Из-за каждого угла шепчет самопародия. Я ловлю себя на том, что насмехаюсь над литературными традициями и высмеиваю равно себя и бумагомарательское ремесло.