Показательную эволюцию интеллигенции можно проследить по известным дневникам профессора русской словесности и цензора Александра Васильевича Никитенко, который, обозревая поток литературной продукции, чутко реагировал на любые перемены политической и интеллектуальной жизни. В начале 1860‐х во время Январского восстания в Польше у него появляется интеллигенция в «национальном» смысле. Вот, к примеру, такое, яркое: «Их (польская. – Д. С.) интеллигенция – такая же гадость, как и наша». К середине 1860‐х понятие переходит на внутрироссийские реалии, оформляются три основных действующих лица, которые будут действовать в дальнейшем: «Народ погружен в глубокое варварство, интеллигенция развращена и испорчена, правительство бессильно для всякого добра». К 1870 году речь идет уже о демократической интеллигенции, такой, как ее понимали в последующем: «Борьба между правительством и интеллигенцией общества нескончаема», – хотя определение «интеллигенция общества» тут все еще подразумевает, что возможна и другая, правительственная интеллигенция. Наконец, в финальном варианте правительство такой опции лишается.
Ко второй половине 1870‐х годов в русском общественно-политическом лексиконе происходят существенные сдвиги: новые и особенные люди Чернышевского и Добролюбова лишаются своей новизны и убедительности вместе с рахметовщиной и «хождением в народ», составлявшими их основное занятие. В новых людях явно читается милленаризм, ожидание близкого, не когда-то, а вот сейчас грядущего нового века. Превышение «горизонта ожидания» над «пространством опыта» достигает тут критических величин. Фантасмагория «хождения в народ» заметна с самого начала, которое (начало) положил все тот же неизменный Герцен. Еще в 1861 году Александр Иванович в своей «Орсетовке» (особняк Орсет-хаус рядом с вокзалом Паддингтон в Лондоне), откушав поданный слугой Жюлем завтрак, прозрел духовным зрением «со всех сторон огромной родины нашей» (инверсия указывает на интонацию проповеди) «начальный рев морской волны, которая закипает <…> В народ! К народу! – вот ваше место».
Паства вняла и пошла. Вот молодой князь Петр Кропоткин, только что приехав из‐за границы и проведя, по его словам, «неоднократные беседы с простолюдинами» (с простолюдинами! Так и хочется через запятую добавить «Карл»), убеждает сотоварищей накануне кульминации «хождения в народ» в 1873–1874 годах: «положение будто наиболее плодотворными проповедниками и организаторами среди народа есть и будет так называемая интеллигенция считаем совершенно ложным». Нет, надо воспитать «народных агитаторов», привлекая разве что отдельных «товарищей из незараженной барством интеллигенции» (вариант – «цивилизованной среды»). Первенство во «влиянии на расположение умов» Кропоткин отдает «пропаганде личной, устной, а не литературной», устройству артелей и «сожитию рабочих с кем-нибудь из воспитавшихся в этом духе членов интеллигентной молодежи». Уже тут группа определяется как сообщество ценностей, предполагающее «интеллигентные личности (честные и искренние – эти условия мы считаем признанными прежде всего, как аксиомы)».
Скорое разочарование в действительной степени «закипания народной волны» было столь же решительным, а смена семантики новых претендентов за «влияние на умы» естественной и необходимой. Сразу с концом хождения в народ и последовавших за ними политических процессов 50-ти и 193‐х как прорвало: с 1875 года появляются программные статьи Николая Шелгунова («Теперешний интеллигент»), Петра Лаврова и других гуру демократической интеллигенции. Лишь с этого момента понятие утверждается у нас в своем более или менее современном смысле. Множатся статьи, а потом книги, а потом статьи и книги о статьях и книгах.
Вслед за историческими предками русская интеллигенция получает в 1906 году свою «Историю» пера профессора Д. Н. Овсянико-Куликовского, и сразу в трех томах. К этому моменту, после первой русской революции и перед появлением сборника «Вехи», интеллигенция уже вполне «обронзовела» и утвердила сама себя в качестве мифа основания лучшей России грядущего царства света с пантеоном служителей «высоким идеалам, которым, – срывается на фальцет Овсянико-Куликовский, – беззаветно отдали жизнь свою (опять обязательная пафосная инверсия. – Д. С.) Белинский, Чернышевский, Добролюбов, эти праведники, творившие мораль, доныне нас животворящую». Аминь.
КТО МЫ?
Прояснив хотя бы скороговоркой вопрос «Откуда мы?», прибережем «Куда мы идем?» на десерт и зададимся следующим: «Кто мы?», о месте интеллигенции в обществе. Общество Нового времени мыслится в пространственных категориях: верх-низ, центр-периферия. Другая характерная визуализация общества – в виде социальной пирамиды или лестницы. Где, на какой ступеньке разместить интеллигенцию?
Исходный пункт ее саморефлексии отвечает представлениям классической истории идей XIX века. Важно в нем вот что: интеллигенция вообще выводится за скобки детерминированного властными и имущественными отношениями общества. Это, собственно, и не социальная группа вовсе, а «свободно парящая интеллигенция» немецкой социологии Альфреда Вебера и Карла Мангейма. Только так коллективный разум вправе и способен осмыслять общественную жизнь: письма издалека, советы постороннего, размышления аполитичного, над схваткой. Руководствуясь тем, что знание имеет универсальное, общечеловеческое значение, интеллигенция воспринимает себя вне чинов, сословий и групп.
Те же, кто старался, по выражению немецкого историка, «затолкать интеллигенцию в ранжир социальной классификации», нередко заканчивали тем, что отчаивались в хоть сколько-нибудь точных определениях и делали вывод об отсутствии объекта научного исследования как такового. Образованное бюргерство в немецком случае представлялось «конструктом историков». Но и русская интеллигенция при ближайшем рассмотрении исследователей «существует в абстракции, но отсутствует в конкретике».
На это можно ответить, что социальные (само)определения в Новое время вообще расплывчаты и гибки, как только они перестают опираться на традиционные и формальные узаконения и установления. Исследователи среднего класса страдают от невозможности навести фокус в неменьшей степени. Проблема в оптике истории, поиске структур и сообществ, которые можно «пощупать». Слова и представления к таковым не относятся: как я уже пытался показать для понятий из интеллигентского лексикона, они живут самостоятельной жизнью, не оторванной от социальной реальности, но и не равнозначной ей.
И с внешней точки зрения, и судя по самоопределению знайками своего места в обществе, в привязке по месту очевидны два основных ориентира: либо на вершине определяемой властными отношениями иерархии, либо в аристотелевской середине. Вернее, эти ориентиры на самом деле привязаны друг к другу. Середина – очевидное следствие основной функции интеллигенции в обществе, представительства: логикой вещей представитель оказывается в центре слоеного пирога между представляемым снизу и высшей инстанцией сверху. В то время как положение элиты описывает реальные властные механизмы, работающие в этом процессе представительства, цинический базис высоких слов пресловутой вишенкой на торте.