— Мамочка! Да почему же мистера Невила?..
— Потому, — сказала миссис Криспаркл, возвращаясь к исходной точке, — потому что он вернулся домой пьяный и тем опозорил наш дом и выказал неуважение к нашей, семье.
— Это все верно, мамочка. Он сам очень этим огорчен и глубоко раскаивается.
— Если б не мистер Джаспер — не его деликатность и заботливость, — он ведь сам подошел ко мне на другой день в церкви сейчас же после службы, не успев даже снять стихарь, и спросил, не напугалась ли я ночью, не был ли грубо потревожен мой сон — я бы, пожалуй, так и не узнала об этом прискорбном происшествии!
— Признаться, мамочка, мне очень хотелось все это от тебя скрыть. Но тогда я еще не решил. Я стал искать Джаспера, чтобы поговорить, посоветоваться — не лучше ли нам с ним общими усилиями потушить эту историю в самом зародыше — и вдруг вижу, он разговаривает с тобой. Так что было уже поздно.
— Да уж, конечно, поздно, Септ. Бедный мистер Джаспер, на нем прямо лица не было — после всего что ему пришлось пережить за эту ночь.
— Мамочка, если я хотел скрыть от тебя, так ведь это ради твоего спокойствия, чтобы ты не волновалась и не тревожилась, и ради блага обоих молодых людей — чтобы избавить их от неприятностей. Я только старался наилучшим образом выполнить свой долг — в меру моего разумения.
Старая дама тотчас отложила вязанье и, перейдя через комнату, поцеловала сына.
— Я знаю, Септ, дорогой мой, — сказала она.
— Как бы там ни было, а теперь уж об этом говорит весь город, — продолжал, потирая ухо, мистер Криспаркл после того, как его мать снова села и принялась за вязанье, — и я бессилен.
— А я тогда же сказала, Септ, — отвечала старая дама, — что я плохого мнения о мистере Невиле. И сейчас скажу: я о нем плохого мнения. Я тогда же сказала и сейчас скажу: я надеюсь, что он исправится, но я в это не верю. — И ленты на чепчике миссис Криспаркл опять пришли в сотрясение.
— Мне очень грустно это слышать, мамочка…
— Мне очень грустно это говорить, милый, — перебила старая дама, энергично двигая спицами, — но ничего не могу поделать.
— …потому что, — продолжал младший каноник, — нельзя отрицать, что мистер Невил очень прилежен и внимателен, и делает большие успехи, и — как мне кажется — очень привязан ко мне.
— Последнее вовсе не его заслуга, — быстро вмешалась старая дама. — А если он говорит, что это его заслуга, так тем хуже: значит, он хвастун.
— Мамочка, да он же никогда этого не говорил!..
— Может, и не говорил, — отвечала старая дама. — Но это ничего не меняет.
В ласковом взгляде мистера Криспаркла, обращенном на его милую фарфоровую пастушку, быстро шевелящую спицами, не было и следа раздражения; скорее в нем читалось не лишенное юмора сознание, что с такими очаровательными фарфоровыми существами бесполезно спорить.
— Кроме того, Септ, ты спроси себя: чем он был бы без своей сестры? Ты отлично знаешь, какое она имеет на него влияние; ты знаешь, какие у нее способности; ты знаешь, что все, что он учит для тебя, они учат вместе. Вычти из своих похвал то, что приходится на ее долю, и скажи, что тогда останется ему?
При этих словах мистер Криспаркл впал в задумчивость — и перед ним начали всплывать воспоминания. Он вспомнил о том, как часто видел брата и сестру в оживленной беседе над каким-нибудь из его старых учебников — то студеным утром, когда он по заиндевелой траве направлялся к клойстергэмской плотине для обычного своего бодрящего купанья; то под вечер, когда он подставлял лицо закатному ветру, взобравшись на свой любимый наблюдательный пункт — высящийся над дорогой край монастырских развалин, а две маленькие фигурки проходили внизу вдоль реки, в которой уже отражались огни города, отчего еще темнее и печальней казались одетые сумраком берега. Он вспомнил о том, как понял мало-помалу, что, обучая одного, он, в сущности, обучает двоих, и невольно — почти незаметно для самого себя — стал приспосабливать свои разъяснения для обоих жаждущих умов — того, с которым находился в ежедневном общении, и того, с которым соприкасался только через посредство первого. Он вспомнил о слухах, доходивших до него из Женской Обители, — о том, что Елена, к которой он вначале отнесся с таким недоверием за ее гордость и властность, совершенно покорилась маленькой фее (как он называл невесту Эдвина) и учится у нее всему, что та знает. Он думал об этой странной и трогательной дружбе между двумя существами, внешне столь несхожими. А больше всего он думал — и удивлялся, — как это вышло, что все это началось какой-нибудь месяц назад, а уже стало неотъемлемой частью его жизни?
Всякий раз как достопочтенный Септимус впадал в задумчивость, мать его видела в том верный признак, что ему необходимо подкрепиться. Так и па сей раз миловидная старая дама тотчас поспешила в столовую к буфету, дабы извлечь из него требуемое подкрепленье, в виде стаканчика констанции
[8]
и домашних сухариков. Это был удивительный буфет, достойный Клойстергэма и Дома младшего каноника. Со стены над ним взирал на вас портрет Генделя
[9]
в завитом парике, с многозначительной улыбкой на устах и с вдохновенным взором, как бы говорившими, что уж ему-то хорошо известно содержимое этого буфета и он сумеет все заключенные в нем гармонии сочетать в одну великолепную фугу. Это был не какой-нибудь заурядный буфет с простецкими створками на петлях, которые, распахнувшись, открывают все сразу, без всякой постепенности. Нет, в этом замечательном буфете замочек находился на самой середине — там, где смыкались по горизонтали две раздвижные дверцы. Для того чтобы проникнуть в верхнее отделение, надо было верхнюю дверцу сдвинуть вниз (облекая, таким образом, нижнее отделение в двойную тайну), и тогда вашим глазам представали глубокие полки и на них горшочки с пикулями, банки с вареньем, жестяные коробочки, ящички с пряностями и белые с синим экзотического вида сосуды — ароматные вместилища имбиря и маринованных тамариндов. На животе у каждого из этих благодушных обитателей буфета было написано его имя. Пикули, все в ярко-коричневых застегнутых доверху двубортных сюртуках, а в нижней своей части облеченные в более скромные, желтоватые или темно-серые тона, осанисто отрекомендовывались печатными буквами как «Грецкий орех», «Корнишоны», «Капуста», «Головки лука», «Цветная капуста», «Смесь» и прочие члены этой знатной фамилии. Варенье, более женственное по природе, о чем свидетельствовали украшавшие его папильотки, каллиграфическим женским почерком, как бы нежным голоском, сообщало свои разнообразные имена: «Малина», «Крыжовник», «Абрикосы», «Сливы», «Терен», «Яблоки» и «Персики». Если задернуть занавес за этими очаровательницами и сдвинуть вверх нижнюю дверцу, обнаруживались апельсины, в сопровождении солидных размеров лакированной сахарницы, долженствующей смягчить их кислоту, если бы они оказались незрелыми. Далее следовала придворная свита этих царственных особ — домашнее печенье, солидный ломоть кекса с изюмом и стройные, удлиненной формы, бисквиты, так называемые «дамские пальчики», кои надлежало целовать, предварительно окунув их в сладкое вино. В самом низу, под массивным свинцовым сводом, хранились вина и различные настойки; отсюда исходил вкрадчивый шепоток: «Апельсиновая», «Лимонная», «Миндальная», «Тминная». В заключение надо сказать, что этот редкостный буфет — всем буфетам буфет, король среди буфетов — имел еще одну примечательную особенность: год за годом реяли вокруг него гудящие отголоски органа и соборных колоколов; он был пронизан ими; и эти музыкальные пчелы сумели, должно быть, извлечь своего рода духовный мед из всего, что в нем хранилось; ибо давно уже было замечено, что если кому-нибудь случалось нырнуть в этот буфет (погружая в него голову, плечи и локти, как того требовала глубина полок), то выныривал он на свет божий всегда с необыкновенно сладким лицом, словно с ним совершилось некое сахарное преображение.