Гоголь – родителям, в дек. (?) 1824 г., из Нежина. Письма, I, 24 5.
(Как видно из последующего письма, мальчику все-таки удалось провести рождественские праздники дома.)
Приехал сюда преблагополучно и 12-го числа пополудни очутился в гимназии. Езда моя, хотя была невыгодна, по той причине, что люди позабыли взять из дому все, что весьма нужно для дороги, как-то: для обеда и проч. приехал я как раз в срок, ни поздно, ни рано.
Гоголь – матери, 13 янв. 1825 г., из Нежина. Письма, I, 24.
Николе нашему надо было бы послать еще хотя десять рублей, и я думаю, что там он очень задолжал, а это его будет очень беспокоить, написать же о сем он теперь не смеет, потому что ты написал ему выговор, что он тогда только и пишет, когда денег нужно.
М. И. Гоголь – мужу своему В. А. Гоголю, 14 марта 1825 г., из Васильевки. С. Дурылин. Из семейной хроники Гоголя. М., 1928. Изд. ГАХН. Стр. 70.
Телесное наказание у нас в гимназии существовало. Нелегко было заслужить эту казнь, потому что Иван Семенович Орлай (директор гимназии), подписывая приговор, долго страдал сам, медлил, даже хворал, но одолевал свою врожденную доброту и предавал преступника ликторам. При этом случае я вспомнил забавное происшествие: Яновский (Гоголь тож), еще в низших классах, как-то провинился, так что попал в уголовную категорию. «Плохо, брат! – сказал кто-то из товарищей: – высекут!» – «Завтра!» – отвечал Гоголь. Но приговор утвержден, ликторы явились. Гоголь вскрикивает так пронзительно, что все мы испугались, – и сходит с ума. Подымается суматоха; Гоголя ведут в больницу; Иван Семенович два раза в день навещает его; его лечат; мы ходим к нему в больницу тайком и возвращаемся с грустью. Помешался, решительно помешался! Словом, до того искусно притворился, что мы все были убеждены в его помешательстве, и когда, после двух недель удачного лечения, его выпустили из больницы, мы долго еще поглядывали на него с сомнением и опасением. Больница вообще играла важную роль в нашей студенческой жизни. Отлучаться от музеев – так назывались рабочие наши залы – куда-нибудь подальше было затруднительно; а больница, под непосредственным надзором любознательного сторожа Евлампия, представляла все удобства для экскурсий. Доктор зайдет раз в день, инспектор раз в день – и кончено; подсунул Евлампию мадам Радклифф со всеми ужасами разных аббатств – и ступай себе куда хочешь. Местоположение удаленное, на лестнице никто не встретится.
Н. В. Кукольник. Гербель, 198.
Страсть к сочинениям пробудилась у Гоголя очень рано и чуть ли не с первых дней поступления его в гимназию. Во время класса, особенно по вечерам, он выдвигает ящик из стола, в котором была доска с грифелем или тетрадка с карандашом, облокачивается над книгою, смотрит в нее и в то же время пишет в ящике, да так искусно, что и зоркие надзиратели не подмечали этой хитрости. Потом, как видно было, страсть к сочинениям у Гоголя усиливалась все более и более, а писать не было времени, и ящик не удовлетворял его. Что же сделал Гоголь? Взбесился! Вдруг сделалась страшная тревога во всех отделениях – «Гоголь взбесился!» – сбежались мы и видим, что лицо у Гоголя страшно исказилось, глаза сверкают диким блеском, волосы натопорщились, скрегочет зубами, пена изо рта, падает, бросается и бьет мебель – взбесился! Прибежал и флегматический директор Орлай, осторожно подходит к Гоголю и дотрагивается до плеча. Гоголь схватывает стул, взмахнул им – Орлай уходит… Оставалось одно средство: позвать четырех служащих при лицее инвалидов, приказали им взять Гоголя и отнести в особое отделение больницы, в которой пробыл он два месяца, отлично разыгрывая там роль бешеного.
Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова. Берег, 1880, № 268.
Охота писать стихи высказалась впервые у Гоголя по случаю его нападок на товарища Бороздина, которого он преследовал насмешками за низкую стрижку волос и прозвал Расстригою Спиридоном. Вечером, в день именин Бороздина, 12 декабря
[5], Гоголь выставил в гимназической зале транспарант собственного изделия с изображением черта, стригущего дервиша, и со следующим акростихом:
Се образ жизни нечестивой,
Пугалище дервишей всех.
Инок монастыря строптивой,
Расстрига, сотворивший грех.
И за сие-то преступленье
Достал он титул сей.
О, чтец! Имей терпенье,
Начальные слова в устах запечатлей.
Вслед за тем Гоголь написал сатиру на жителей города Нежина, под заглавием: «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан», и изобразил в ней типические лица разных сословий. Для этого он взял несколько торжественных случаев, при которых то или другое сословие наиболее выказывало характеристические черты свои, и по этим случаям, разделил свое сочинение на следующие отделы: «1) Освящение церкви на греческом кладбище; 2) Выбор в греческий магистрат; 3) Всеедная ярмарка; 4) Обед у предводителя (дворянства) П ***; 5) Роспуск и съезд студентов». Я имел копию этого довольно обширного сочинения, списанную с автографа; но Гоголь, находясь еще в гимназии, выписал ее от меня из Петербурга, под предлогом, будто бы он потерял подлинник, и уже не возвратил.
Г. И. Высоцкий по записи П. А. Кулиша. Записки о жизни Гоголя, I, 24.
Гимназия высших наук кн. Безбородко разделялась на три музея, или отделения, в которые входили и выходили мы попарно; так водили нас и на прогулки. В каждом музее был свой надзиратель. В третьем музее надзиратель был немец Зельднер, безобразный, неуклюжий и антипатичный донельзя; высокий, сухопарый, с длинными, тонкими и кривыми ногами, почти без икр; лицо его уродливо выдавалось вперед и сильно смахивало на свиное рыло; длинные руки болтались, как будто привязанные; сутуловатый, с глуповатым выражением бесцветных и безжизненных глаз и с какою-то странною прическою волос. Зато же длинными кривушами своими Зельднер делал такие гигантские шаги, что мы и не рады были им. Чуть что – он и здесь: раз, два, три, – и Зельднер от передней пары уже у задней; ну просто, не дает нам хода. Вот и задумал Гоголь умерить чрезмерную прыткость этого цыбатого (длинноногого) немца и сочинил на Зельднера следующее четырехстишие:
Гицель – морда поросячья,
Журавлины ножки;
Той же чертик, что в болоти,
Только приставь рожки
[6].
Идем, Зельднер впереди; вдруг задние пары запоют эти стихи; – шагнет он, и уже здесь. – «Хто шмела петь, што пела?» Молчание. Там запоют передние пары; шагнет Зельднер туда, и там то же; мы вновь затянем, – и он опять к нам. Потешаемся, пока Зельднер шагать перестанет, идет уже молча и только оглядывается и грозит пальцем. Иной раз не выдержим и грохнем со смехом. Сходило хорошо. Такая потеха доставляла Гоголю и нам большое удовольствие и поумерила гигантские шаги Зельднера.