Из каземата сквозь толстые стены и тяжелую железную дверь глухо, как бы издалека раздавались ужасные проклятия и дикие крики ярости, и они звучали так страшно, что офицер и солдаты по временам вздрагивали до мозга костей; казалось, будто хищный зверь в пустыне с рычанием потрясал цепями в своей клетке или будто демон адской преисподней намеревался разорвать страшные звенья цепей, которыми был прикован к бездне вечного мрака. Но ни один мускул на лице солдат не дрогнул: все они молча и неподвижно сидели на своих местах; они знали свой приказ по службе, остальное их не касалось, и каждый из них, привыкший к крепостной службе, уже переживал что либо подобное, не зная и не задаваясь вопросом, почему это бывало и к чему дальнейшему могло повести.
Солнце уже зашло. Гвардейцы, окруженные толпами ликующего народа, мало-помалу возвращались в свои казармы. Петербургские улицы теперь были настолько же оживлены толпившимися народными массами, насколько были тихими и вымершими в предобеденное время. Окна Эрмитажа в Зимнем дворце осветились, так как близился час, когда в покоях императрицы собиралось самое избранное придворное общество.
По берегу Невы, со стороны Александро-Невской лавры сквозь толпившийся народ ехала карета; ее окна были плотно закрыты зелеными занавесками; на ее дверце не видно было герба, на кучере не было ливреи. Никто не обращал внимания на этот простой возок, которому то и дело приходилось останавливаться и ожидать, пока густая толпа расступится и даст ему дорогу.
Этот возок свернул на большой мост, ведущий к крепости, и, наконец, остановился пред теми же самыми воротами, в которые несколько часов пред тем въехал Емельян Пугачев, чтобы передать коменданту доверенное ему письмо.
Часовой подошел к карете; ее дверцы растворились и часовой увидел пред собой монаха в длинной рясе, с совершенно надвинутым на голову клобуком и прикрытым лицом, так что нельзя было разглядеть его. Монах протянул часовому составленный по всей форме и снабженный большой печатью пропуск и так как солдат удостоверился в подлинности печати, то карета проехала воротами во внутренний двор, где караульный офицер снова открыл ее дверцы.
– Нужно тотчас же позвать коменданта, у меня есть приказ к нему, – сказал монах голосом, который звучал слишком высокомерно и повелительно для простого монаха.
Вместе с тем он показал офицеру письмо. Последний внимательно осмотрел печать и надпись на конверте и тотчас же послал ординарца с докладом к коменданту.
Вскоре показался на дворе и комендант; не говоря ни слова, монах подал ему письмо, которое пред тем показывал караульному офицеру.
Генерал посмотрел на печать и, покачивая головою, окинул взором стол необычного передатчика военного приказа. Но на его лице отразилось еще большее удивление, когда он прочитал содержание письма; тем не менее, он ни словом не выразил своего удивления и лишь сказал монаху то же самое, что несколько часов назад сказал Пугачеву:
– Следуйте за мной!
На вопрос караульного офицера комендант отклонил предложение сопутствовать ему и рядом с монахом, который был выше его почти на целую голову, зашагал по тем же самым длинным переходам, по которым вел и Пугачева.
В передней, где находились офицер и стража, горел большой фонарь. При появлении коменданта офицер и солдаты вскочили со скамей. Из находившегося за стеной каземата все еще раздавались шумные, грозные проклятия, сопровождаемые гулкими ударами в железную дверь.
– Откройте! – распорядился комендант. – По приказу генерала-фельдцейхмейстера, этому монаху открыть свободный доступ к арестанту.
– Он неистовствует, ваше превосходительство! – сказал офицер. – Как вы изволите сами слышать, открывать дверь и входить к нему опасно.
– В таком случае приготовьтесь связать его, если это понадобится, – приказал генерал.
– В этом нет необходимости, – сказал монах глубоким, сочным голосом. – Как бы там ни было откройте, я не нуждаюсь ни в чьей помощи.
Ключ заскрипел, засовы были отодвинуты; медленно повернулась на своих петлях тяжелая дверь.
Едва свет фонаря упал внутрь темного каземата, как Пугачев с поблекшим лицом, дико вращая глазами, с пеною у рта и рыча, как разъярившийся хищный зверь, бросился оттуда. Его вид был так страшен, что солдаты испуганно отступили.
Но монах уже ступил на порог.
Когда Пугачев обрушился на него, протянул руки и схватил его за горло, чтобы задушить, монах с громким ироническим смехом схватил руки казака, с силой отогнул их за спину и после короткой борьбы бросил неистовствовавшего на землю Он крепко, как железными тисками, держал его руки, прижал его грудь коленом и сказал:
– Успокойся, безумец!.. Разве ты не видишь одеяния? Я являюсь сюда, чтобы утешить тебя; поэтому молчи и выслушай меня! Ты видишь, что всякое сопротивление бесполезно. Моя рука столь же сильна, чтобы связать тебя, как могуче утешить и ободрить тебя мое слово.
Пугачев уставился на него взором своих налившихся кровью глаз. В самом ли деле внушило ему доверие монашеское одеяние, или в своем изнеможении он склонился пред превосходством силы, только он издал лишь глухой звук и его судорожно напряженные мускулы ослабели.
– Внесите сюда фонарь! – сказал монах повелительным голосом, в котором слышна была привычка встречать повиновение. – Теперь ступайте и оставьте нас одних! – приказал он далее, когда в каземат внесли фонарь.
Дверь закрылась. Комендант удалился, тихо бормоча про себя:
– Что значит все это? Какие церемонии с этим простым казаком? А этот монах… где, черт возьми, я слышал этот голос?
Покачивая головой, он шел вдоль коридора, в котором, несмотря на мрак, отлично ориентировался. Но ему никак не удавалось разобраться в своих воспоминаниях, и он не мог найти в них определенное место для голоса монаха.
Офицер и солдаты остались в передней и боязливо прислушивались, так как, несмотря на превосходство силы, выказанное монахом, они все же боялись новой схватки с арестованным, которая могла стать опасной для служителя церкви.
Внутри каземата монах оставался нисколько минут в том же положении, с коленом на груди казака и, не выпуская из своих железных тисков его рук.
– Ну, успокойся, Емельян!.. – сказал он, – имей доверие к моей одежде; я не намереваюсь делать тебе зло, и в доказательство этого возьми вот этот подкрепляющий напиток, в котором ты наверно нуждаешься.
Он выпустил арестованного, действительно уже не делавшего попыток возобновить свою борьбу с монахом, огромную силу которого он уже испытал на себе.
Монах вытащил из рясы бутылку, оплетенную лубком, поднес ее распростертому на земле арестанту и сказал:
– Выпей, это укрепит тебя и успокоит.
Пугачев, ни минуты не колеблясь, приложил бутылку ко рту и сделал из нее порядочный глоток. Затем он глубоко вздохнул, на его бледном, искаженном лице появилось выражение удовольствие, и он усталым голосом проговорил: