Предместья мысли. Философическая прогулка - читать онлайн книгу. Автор: Алексей Макушинский cтр.№ 44

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Предместья мысли. Философическая прогулка | Автор книги - Алексей Макушинский

Cтраница 44
читать онлайн книги бесплатно

Какой художник согласился бы с этим? А никакой. Ну, может быть, Скрябин, да и он, наверное, все-таки слишком любил свою музыку, свои симфонии и этюды, чтобы относиться к ним столь же пренебрежительно. Вообще, не мешало бы спросить у «художников», к чему они на самом деле стремятся. Так и видишь Пушкина, как он, бедняга, бежит по Невскому, стуча тростью, все думая, как бы ему пробиться в мир иной, к новой реальности. В мир иной не пробился, зато «Евгения Онегина» написал. Ай да Пушкин, ай да сукин сын. Новой реальности не получилось, зато «Бориса Годунова» вот сочинил-с. «Борисом Годуновым» нечего оправдываться, Александр Сергеич, царство Божие подавайте. Царства Божия подать не могу, а «Путешествие в Арзрум» не сгодится? Нет, не сгодится; «искусство неизбежно должно выйти из своего замкнутого существования и перейти к творчеству новой жизни»; поняли? так-то! А не переходит, значит, должно переживать «трагедию творчества». Не хочет переживать? Ну тогда оно плохое; неправильное; не «теургическое»… Переход к «творчеству новой жизни» обыкновенно означает конец «творчества» в привычном для нас понимании; хрестоматийный пример, конечно, Толстой. Переход к «творчеству новой жизни» оборачивается, как правило, прямой, простой проповедью: проповедью «добра», «непротивления злу насилием»; на худой конец: сочинением «сказок для народа»; «теургией» тут и не пахнет. Неужели Бердяев этого не понимал? Отказывался понимать? Толстого и Достоевского, Ницше и Ибсена причислял к тем авторам (своим любимым), которые «жаждали творить новую жизнь, новое бытие, а не только новые „науки и искусства”». Правда? А Тургенев, значит, «жаждал» творить «новые науки и искусства»? А мы-то думали, он «жаждал» написать «Асю», написать «Дым». А Ницше здесь вообще ни при чем, да и Ницше не так уж плохо относился к своим «всего лишь» книгам (см. Ecce Homo). Да и Достоевский никогда не отказывался ни от «Карамазовых», ни от «Бесов». Все это есть, в сущности, лишь доведенная до абсурда символистская, владимиро-соловьевская, вячеслав-ивановская теория теургии, которую Бердяев именно потому и мог довести до абсурда, что сам был совсем не художником, уж тем более не поэтом. «Вообще удивительно, как поэзия чужда этому необыкновенному человеку», записывала потом Ахматова, весьма внимательно, по-видимому, читавшая «Самопознание». Все же и с символистами, из круга идей которых он, по сути дела, так никогда и не вышел, Бердяев спорит: символистам, какими бы фантазерами они ни были, о каких бы «теургических действах» ни грезили, поэзия «чужда», разумеется, не была, значит и «продукты творчества» не были безразличны. В примечательнейшей статье о Вячеславе Иванове, «Очарование отраженных культур», которую только что я цитировал, наш философ полемизирует с вячеслав-ивановской теорией «восхождения» и «нисхождения» (воспроизведенной потом у Флоренского). Теория сама по себе простенькая. Человек «восходит» – a realibus ad realiora – куда-то, опять же, «туда», в запредельное, непознаваемое, мир идей, мир вещей-в-себе, истинный мир, задний мир. А художник «нисходит», принося оттуда свою благую весть. «В деле создания художественного произведения, – пишет Иванов, – художник нисходит из сфер, куда он проникает восхождением, как духовный человек; отчего можно сказать, что много есть восходящих, но мало умеющих нисходить, то есть истинных художников». По крайней мере, это последовательно. Флоренский вообще считает образы, возникающие при восхождении, при «вхождении в горнее» второразрядными, второстепенными. «Это отброшенные одежды дневной суеты, накипь души, которой нет места в ином мире, вообще – духовно неустроенные элементы нашего существа; тогда как образы нисхождения – это выкристаллизовавшийся на границе миров опыт мистической жизни». И даже больше того: «Заблуждается и вводит в заблуждение, когда под видом художества художник дает нам все то, что возникает в нем при подымающем его вдохновении, – раз только это образы восхождения: нам нужны предутренние сны его, приносящие прохладу вечной лазури, а то, другое, есть психологизм и сырье, как бы ни действовали они сильно и как бы ни были искусно и вкусно разработаны». Слово «вкусно», как я когда-то уже писал, оставляем на совести автора. «Прохладу вечной лазури», отплевываясь, оставляем на ней же.

Вот с чем Бердяев никак не мог согласиться. То есть он видел, не мог не видеть это самое «нисхождение», признавал его как факт, но не признавал как ценность, не в силах был с ним согласиться. «Вся культура есть нисхождение». Ну и что с того? «Культура» – это не хорошо, это плохо. Культура должна быть преодолена, побеждена и закончена. Культура есть «срединное царство», из которого нужно выйти, вырваться, перейти в «царство Божие» («активно-творческий эсхатологизм»). Нужно выйти за пределы культуры, за пределы искусства, перейти от создания символов к созданию самих вещей. А культура – что ж? Культура есть «объективация». А произведение искусства тоже есть «объективация»? Вот вопрос, на который наш автор не в состоянии ответить. Признать роман и симфонию всего лишь «объективацией» значит лишить их всякой ценности. Признать их не «объективацией», значит признать ценность «нисхождения», согласиться с «продуктом»; а это ему претит. Он явно не знает, что делать, запутывается в противоречиях, перескакивает с одного на другое, уходит от решительного ответа. «Очень важно выяснить, является ли творческое воплощение объективацией, или нужно различать воплощение и объективацию», – пишет он в своей поздней (итоговой) книге, которая так ведь и называется (не зря называется) «Творчество и объективация». Здесь опять рассказывается все та же история («первичный творческий акт есть взлет вверх, к иному миру. Но он встречает затруднение, сопротивление в материи этого мира, в её бесформенности, массивности, тяжести, в дурной бесконечности, окружающей со всех сторон творца… и так далее»); затем сообщается, что «первичное творчество происходит вне объективированного мира, вне времени этого мира, во времени экзистенциальном, в мгновении настоящего, не знает прошлого и будущего» (тут, похоже, без наркотиков не обошлось; или это уж прямо такой экстаз должен быть, чтобы стены вокруг валились, деревья падали за окном); затем о Бетховене мы узнаем невероятные вещи («Бетховен создает симфонии, и потом в этом создании открывают „объективные” закономерности. Но творчество Бетховена должно было бы привести к тому, чтобы весь мир зазвучал, как симфония»; бедный Людвиг Ван, как бы он удивился; да дело даже не в удивлении Людвиг Вана, а в том, что автор опять сворачивает на любимую теургическую тему, так и не раскрыв свои карты: что же сама симфония-то такое? «объективация» али что?); наконец, выясняется, что «творящий, находящийся в состоянии творческого взлета, в сущности, стремится не к реализации цели, а к выражению этого своего состояния». Вот те на! То есть Бетховен не Девятую симфонию хотел написать, а выразить свое состояние? Да помилуйте, Николай Александрович. К выражению своего состояния стремятся графоманы. Графоманом в этом уничижительном смысле Бердяев, конечно, не был. Но графоманом в смысле одержимости писательством, конечно, был.

Вообще все эти невразумительные теории подходят только к одному человеку – их автору. Что лишний раз подтверждает правоту слов Ницше о философии как исповеди и мемуарах философа. В своих мемуарах Бердяев и признается, что всю жизнь писал в состоянии экстатическом, действительно – вне времени и пространства. «Когда я начинаю писать, я иногда чувствую настолько сильный подъем, что у меня кружится голова. Мысль моя протекает с такой быстротой, что я еле успеваю записывать. Я не кончаю слов, чтобы угнаться за своей мыслью. Я никогда не обдумываю формы, она сама собой выливается, моя мысль даже изначально связана с внутренним словом. Я почти никогда не исправляю и не обдумываю написанного, могу печатать в таком виде, как первоначально написалось. Поэтому в моей манере писать есть небрежность». Еще бы не было небрежности в такой манере писать. По свидетельству Дональда Лаури, он не только не исправлял, но почти никогда и не перечитывал однажды написанное. И не только не исправлял и не перечитывал, но не мог понять, зачем другие люди перечитывают, зачем исправляют. Ну в самом деле, к чему заниматься таким пустым делом, когда можно написать еще одну статью, еще одну книгу? «Я всю жизнь пишу. Писание для меня духовная гигиена, медитация и концентрация, способ жить. Писать я всегда мог при всех условиях и при всяком душевном состоянии. Я мог писать, когда у меня было 39 температуры, когда у меня очень болела голова, когда в доме было очень неблагополучно, когда происходила бомбардировка, как в Москве в октябре 17 года и в Париже в 40 году и 44 году». И в самом деле, ему, именно ему, Н. А. Бердяеву, а никакому не «вообще художнику», был важен только процесс, нисколько не результат, творческий подъем, отнюдь не «продукт»: «Я не принадлежу к писателям, которые любят ими написанное. Меня обыкновенно не удовлетворяет мной написанное… Я не люблю видеть себя в объективированном мире, не люблю смотреть на свою фотографию. Я люблю лишь происходящий во мне творческий подъем, преодолевающий самое различение субъекта и объекта». А вот пара прелестных свидетельств Лидии Юдифовны, не могу удержаться: «Встав из-за стола, Ни бежит по лестнице в кабинет. Я вхожу вслед за ним… Ни: „Я сегодня еще ни разу не присел за стол и ничего не написал. Это такое мученье, так хочется скорее за письменный стол!” Я целую его в голову и ухожу…» Вот еще чудесное: «Ни, смеясь: „Вот Шестов в прошлый раз сказал, что за лето ничего не писал, не читал и ни о чем не думал и от этого очень поправился, а вот я, если б мне прописали хотя бы неделю ничего не писать и не читать, то я бы стал буйным помешанным!”». Ну и еще одно: «Издали слышу разговор Ни с сестрой, очень меня увеселивший. Ни возвращается из города. Сестра его встречает и говорит, что обед готов, т. к. Ни просил ее сегодня поспешить (у него в 4 ч. семинар). „Как, уже готов? Значит, я не успею присесть к столу? Ведь всю жизнь у меня эта разгоряченная мечта – добраться до кресла у стола. И если меня спросить, как я себе представляю рай, то, конечно, сидеть у письменного стола!” Я издали улыбаюсь. Ведь Ни с утра до вечера сидит у стола, и я с трудом его отрываю, убеждая (бесплодно, увы!) пойти гулять, отдохнуть».

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению