Последний вопрос из-за прижатых к лицу рук прозвучал неразборчивым стоном, но отец Евы лишь покачал головой в ответ. На самом деле дядя Феликс не нуждался в его мнении о судьбе австрийских узников. И они оба это знали.
– Они арестовывают евреев каждый день. Надо его оттуда вытащить. Съездить и привезти сюда.
– Ты не сможешь, – возразил Камилло мягко. – Они только и делают, что высылают евреев из Австрии, а уж в страну тебя точно никто не пустит. В лучшем случае развернут на границе, в худшем арестуют и депортируют силой. Нет ни одного варианта, при котором ты доберешься до Отто и вывезешь его из Австрии. Ты же знаешь, я делаю все, что могу. Но ему нужно подать заявление на визу. Отстоять в очереди, как остальным, и показать паспорт. Сказать, что у него в Италии есть семья, место, где остановиться…
Камилло уже тысячу раз вел эти беседы со свекром, но Отто Адлер был усталым и упрямым, а бесконечные очереди в миграционный департамент наводили ужас одним своим видом. Многие из ожидающих становились объектом тех же унижений, которым недавно подвергся он. Их заставляли оттирать рисунки со стен или политические лозунги с тротуаров, драить мостовые и подбирать голыми руками лошадиное дерьмо.
– Я ему говорил, – снова простонал Феликс. – Он не слушает.
12 марта 1938 года Австрия приняла Гитлера с распростертыми объятиями. Аншлюс, так они это назвали. Союз. Но, по мнению Отто Адлера, это слово было лишь бирюлькой, которой нацистская пропаганда украсила насильственное присоединение Австрии к Германии.
Отто Адлер наблюдал за происходящим из окна своей квартиры, располагавшейся высоко над улицей. Улицей, заполненной тысячами людей, которые размахивали кривыми крестами, вскидывали руки и ликующе кричали автоколонне, медленно двигавшейся по дороге. Это был военный парад во главе с самим Адольфом Гитлером. На всем протяжении пути он стоял в открытом автомобиле во главе колонны и благосклонно махал восторженным толпам, которые приветствовали его, уроженца Австрии, в своем прекрасном городе – не как завоевателя, а как спасителя или мессию.
На Отто Адлера все это не произвело никакого впечатления, и, уж конечно, он не стал присоединяться к празднованию. Вместо этого он отвернулся от окна и возвратился к своим репетициям. Но беснующаяся толпа была назойливее мух, доносившийся снизу шум просачивался сквозь ставни и стены и не давал отвлечься даже на Концерт Чайковского для скрипки с оркестром ре мажор.
– Sieg heil, Sieg heil, – монотонно неслось снизу, сбивая его с ритма и заставляя чертыхаться.
В конце концов он пожал плечами и изменил темп, подстроившись под нацистскую речовку. Он всегда умел приноравливаться. «Вот в чем проблема многих евреев, – говорил он сыну в письме. – Они не желают приноравливаться. Ассимилироваться. Но мне это удалось. Меня принимали в самом высоком обществе, я играл для членов королевской семьи и ужинал с сановниками. Коротышка фюрер меня не напугает. Я приноровлюсь – и буду счастлив, пока у меня есть моя музыка. Мне многого не надо».
И все же ему было мучительно смотреть, как Австрия преклоняется перед немцами. Как его страна лежит простертая перед Гитлером, позволяя утюжить себя танками и пламенными речами, и празднует вторжение будто благо.
Восемь месяцев спустя – и за считаные дни до принятия расовых законов в Италии – нацистские штурмовики и гитлерюгенд скоординировали и осуществили жестокие еврейские погромы по всей Германии и Австрии. Мародеры грабили и разрушали еврейские дома, сожгли девятьсот синагог и уничтожили или значительно повредили семь тысяч магазинов, принадлежащих евреям. На них нападали, плевали, без разбору вытаскивали на улицу мужчин и женщин. Девяносто один человек погиб. Еще тридцать тысяч усилиями полиции были арестованы и отправлены в концентрационные лагеря. Когда же все закончилось, нацистское правительство выставило еврейским общинам счет за ущерб, обвинив в случившемся их самих.
Весь этот ужас получил прекрасное название – «Хрустальная ночь», или «Ночь разбитых витрин». Отто Адлер написал Камилло, что сейчас он мог бы сделать в Вене состояние. У «Острики» ушел бы минимум год, только чтобы заменить все разбитые окна и треснувшее стекло на улицах. В том же письме Отто признавался, что наконец испытывает страх. Что больше не видит смысла приноравливаться.
«Как можно договориться с людьми, которые хотят твоего полного уничтожения? Я не могу приноровиться к смерти!»
1938 год выдался для евреев кошмарным. 1939-й оказался еще хуже.
* * *
В тот день Анджело пришел из семинарии, собираясь присоединиться к Камилло, Феликсу и бабушке с дедушкой на концерте Евы, только чтобы узнать, что она исключена из оркестра. Без объяснений. Просто приказ освободить место первой скрипки. Впрочем, Ева не нуждалась в объяснениях. Причина была очевидна: из оркестра уволили еще одного еврейского музыканта – виолончелиста, с которым она то сходилась, то расходилась весь последний год.
– Мне все равно. Им же хуже, – только и ответила Ева, дерзко вскинув подбородок. Глаза ее сверкали. Но ей определенно не было все равно. И уж тем более дяде Феликсу. Эта новость стала не первой, но особенно болезненной пощечиной учителю, который годами воспитывал из Евы непревзойденную скрипачку.
Феликс не смог до конца смириться ни с одним из законов. Он жил в Италии тринадцать лет, по прошествии пяти получив итальянское гражданство, однако по новым правилам оно аннулировалось. Камилло пришлось похлопотать, чтобы для шурина сделали исключение. В детали его не посвятили, но Феликс подозревал, что не обошлось без взяток, которые Камилло всегда охотно уплачивал. На время он оказался в безопасности, чего нельзя было сказать об Отто Адлере. Шаткое будущее отца в Австрии и постоянное унижение, усиливающееся с каждым новым постановлением фашистов, превратили импозантного сорокапятилетнего мужчину в шестидесятилетнего старика. Голубые глаза затянула серая пленка тревоги, светло-каштановые волосы выцвели до седины. Он словно усох, затих и теперь почти все время проводил в своей комнате.
– Я была у них лучшей, – повторила Ева, не сводя взгляда с дяди Феликса. – Мне не нужен оркестр, чтобы быть скрипачкой.
– Ты уже скрипачка. Этого у тебя никто не отнимет, – ответил Феликс чопорно. Но что-то в его позе противоречило гордым словам.
Ева смотрела, как он шаг за шагом отступает в темноту – с лицом, искаженным бессильной мукой. Анджело пришлось закусить щеку изнутри, чтобы не выразить отборным ругательством все то, что он думает о новых законах и удавке, которую они затянули на шее любимой им семьи.
– Пойдем, Ева, – произнес он неожиданно. – Немного прогуляемся. Тебе нужен воздух, а мне нужно джелато.
На самом деле ему было нужно отнюдь не джелато. Скорее уж поколотить кого-нибудь или от души пошвыряться камнями в окна. Но вместо этого они с Евой отправились в магазинчик на главной площади, куда Анджело заходил не далее как на прошлой неделе.
Официально это была аптека; Анджело регулярно покупал там мазь, которая успокаивала боль и смягчала покраснение правой культи, натертой громоздким протезом. Витрина заведения была выкрашена в веселый, приветливый желтый цвет. Вот только приветствовал он теперь не всех. Новая табличка в окне гласила: «Евреям вход воспрещен». Табличка на соседнем магазине звучала еще абсурднее: «Евреям и собакам вход воспрещен». Как будто это были синонимы.