Закончив очищать ладони Евы, он вернул их ей на колени – как всегда, уважительно, как всегда, бережно. Но ей хотелось не этого. Ей хотелось, чтобы Анджело накрыл их своими, крепко стиснул и сказал, что все будет хорошо. Эмоции были такими нестерпимыми, а мысли – шумными и неотвязными, что Ева прижала дрожащую ладонь ко лбу, словно пыталась не дать им сбежать. Но несчастья этого дня пробили брешь в ее защите, и неожиданно она услышала, что высказывает Анджело все то, о чем должна была молчать:
– Я думала, что однажды выйду за тебя замуж. Ты знаешь? Я хотела выйти за тебя, Анджело. Но теперь этого не случится.
Он втянул воздух, но ничего не ответил. Ева наконец заставила себя поднять взгляд. Его голубые глаза неотрывно смотрели в ее, и в них читалось понимание. Анджело удивили ее слова, но не чувства.
– Этого никогда бы не случилось, Ева. Через год я приму духовный сан и стану священником. Мой путь предопределен, – сказал Анджело твердо, но в изгибе его губ сквозило напряжение, а рука, протянутая к ее щеке, едва заметно дрожала. Ева в отвращении отшатнулась, смахнув ее, будто назойливую муху. Чувства ее метались между нежностью и негодованием.
– Нет. Этого не случится, потому что я еврейка. А новые законы запрещают католикам жениться на иудеях. Запрещают тебе любить меня. Теперь для тебя все станет намного проще, не так ли?
– О чем ты, Ева? – Анджело сохранял ровный тон, словно пытался успокоить капризного ребенка. Вот только Ева не была ребенком, и это он тоже понимал.
– Я видела, как ты на меня смотришь. Ты хочешь стать священником, но любишь меня.
– Ева! – Окрик прозвучал пощечиной, и Ева вздрогнула. – Ты не можешь говорить такие вещи.
Анджело резко встал, сжимая обеими руками трость.
– Нам пора. Скоро стемнеет, а после такого дня Камилло наверняка будет волноваться, куда ты пропала.
Ева поднялась следом. Однако она еще не закончила.
– Папа говорит, множество мальчиков становятся священниками из-за давления семьи. Потому что иначе они не получат достойного образования. Он волновался, что ты поступил в семинарию только потому, что так хотели твой отец и бабушка с дедушкой. И потому что ты никогда не чувствовал, будто у тебя есть дом.
– Все не так, Ева. Ты же знаешь. Знаешь, что я сам хотел стать священником.
– Но ты был ребенком. – Голос Евы выдавал сомнение. – Разве ты мог понимать, какую цену заплатишь?
– Эта цена – ничто по сравнению с тем, что я получил.
Глаза Анджело были такими ясными, такими бесхитростными и при этом яростными, что Еве оставалось только молча сносить его взгляд.
– Господь даровал мне силу. Мужество. Покой. Цель. – В тоне Анджело звучала абсолютная убежденность.
– А он не смог бы даровать тебе все это, если бы ты не стал священником? – спросила Ева с горечью.
– Нет. Не думаю, Ева. Не таким образом.
Он протянул ей руку – предложение мира, – и она приняла ее, позволив увести себя с кладбища. Пока они прокладывали путь среди могил, Ева вдруг подумала, что рада этой поддержке. Гнев и отчаяние истощили ее, оставив усталой, слабой и продрогшей. Сейчас она могла только слепо передвигать ноги, опираясь на руку Анджело.
– Я мог бы стать солдатом, – сказал он внезапно. – Летчиком. Если бы я родился с двумя здоровыми ногами, то пошел бы в авиацию. Я мечтал о полетах с тех самых пор, как научился ходить. Может, потому, что не мог бегать, как другие мальчишки. Когда умеешь летать, бегать необязательно. Но теперь, когда война идет и в воздухе, а Муссолини издает эти безумные законы, я даже благодарен за свою хромоту. Благодарен, что мне не приходится сбрасывать бомбы и воевать за вещи, в которые я не верю.
– А католическая церковь – единственное, во что ты веришь?
Анджело вздохнул:
– Ева, я не понимаю, о чем ты спрашиваешь.
– Ты веришь в людей? Веришь в меня?
Голос Евы дрожал от усталости. Она больше не пыталась сражаться. Спорить с Анджело было все равно что биться о стену – в итоге она лишь делала себе больнее.
– Я верю в Бога. Не в людей, – ответил он мягко, но непреклонно, и Еве захотелось его ударить.
– Но Бог действует через людей. Разве нет?
Анджело промолчал, ожидая от нее продолжения. Взгляд его был устремлен куда-то между ее лицом и дорогой; удлиняющиеся тени дарили обоим странное чувство уединения. Анджело так и не забрал у Евы руку, и теперь она позволила себе сжать ее изо всех сил.
– Мой отец раньше верил в Италию. Дядя Августе верил даже в фашизм. Фабия верит в Папу, Сантино верит в труд, а ты веришь в церковь. Но знаешь, во что верю я, Анджело? Я верю в свою семью. В своего отца. В Сантино и Фабию. И в тебя тоже. Я верю в людей, которых люблю больше всего на свете. Пожалуй, любовь – единственное, во что я верю.
– Не плачь, Ева, – прошептал Анджело. – Пожалуйста.
До этого момента Ева даже не сознавала, что плачет. Она подняла руку и быстро вытерла слезы с щек.
– Эти законы уничтожат нас всех, Анджело. Дальше будет только хуже. В это я тоже верю.
1939
29 июня 1939 года
Признание: прежде я никогда никого не ненавидела.
Ни одну живую душу.
Но я учусь.
Принимаются всё новые расовые законы. Анджело примчался домой, как только узнал, – оказалось, мы были о них ни слухом ни духом. В тот день ему не посчастливилось стать вестником дурных новостей, хотя хороших новостей сейчас словно нет вовсе.
Евреи больше не могут оказывать услуги неевреям. Врачи, журналисты, адвокаты – любые квалифицированные специалисты. Все они в один день лишились средств к заработку. Но и это еще не всё. Нам запрещено посещать популярные курорты и места для отдыха. Мы больше не можем проводить отпуска на пляже, в горах или на минеральных источниках. Не можем размещать в газетах рекламу и некрологи. Не можем публиковать книги и читать публичные лекции. Нам даже нельзя держать в доме радио.
Услышав об этом, я засмеялась и сказала Анджело:
– Нельзя иметь радио? А как насчет электробритв? Папа так любит свою новую электробритву – не привязывайся к ней слишком сильно, пап! Интересно, что дальше? Стиральные машинки? Телефоны?
Но Анджело не рассмеялся в ответ. Вместо этого он уставился в газету, которую держал в руках.
– Вы пока можете владеть телефонами. Но ваших имен в телефонных справочниках не будет, и вам за На этот раз не засмеялся никто. Абсурдность новых законов – самая оскорбительная их часть. И оскорблениям этим, похоже, не будет конца.
Ева Росселли
Глава 3
Вена
– Отец сказал, что больше не выйдет из дома. В последний раз немецкий солдат заставил его драить тротуары. Теперь у него руки в ожогах от хлорки, так что он не может играть на скрипке. – Дядя Феликс упал на диван и спрятал лицо в ладонях. – А еще они ворвались в квартиру и все забрали. Ценные вещи, предметы искусства. Он сейчас ютится в моей старой спальне с единственной скрипкой – она, к счастью, немцам не приглянулась – и трясется, что больше никогда не сможет играть из-за язв на руках. А в его комнате живет немецкий комендант. Разгуливает по его дому, ест с его тарелок, сидит за его столом. И при этом отец по-прежнему верит, что все обойдется. Хотя многих его друзей уже арестовали. Музыкантов, художников, писателей, ученых. Просто взяли и отправили в рабочие лагеря! Сколько они там протянут, Камилло?!