– Да, завтра тебе идти на музыку. Но у тебя и химия завтра!
– Ну, пап. Сам-то ты ведь учился на скрипке?
– Скрипка никогда не вставала между мной и Materia Medica. Оливер, ты, кажется, не хочешь учиться в Оксфорде?
– Хочу, конечно.
– Эти последние месяцы – такие важные, детка, – заклинающе вставила мама. – Ты же знаешь, мы только хотим, как тебе лучше.
Годами вколачиваемая мысль насчет постыдности моей мечты о музыкальной карьере заставила меня прикусить язык. Будто прочитав мои мысли, папа ласково глянул на меня через стол. Если бы он хоть сердился, я бы мог за себя постоять. Но голос его звучал сочувственно, проникновенно, будто мы оба столкнулись с железной необходимостью:
– Оставь это в качестве хобби, вот как я, например. И вообще – граммофон и радио скоро многих профессиональных музыкантов пустят по миру. Господи Боже, ну как ты сам не понимаешь, Оливер? С твоими способностями ты мог бы доктором стать!
Нелегко было мне признаться Пружинке, что к диплому готовиться больше не надо. Но она почти ничего не сказала, только тряхнула головой, будто другого и не ждала. Уроки наши снова стали пустой тратой времени. Времени впустую тратилось теперь даже больше, потому что скандалы достигли критической точки. Генри мягко, но решительно ускользал из прихожей в темном двубортном костюме с двумя самописками в нагрудном кармане, оставляя за собой разбушевавшийся костер.
– И вы, получается, мне ничего не должны!
– Сколько брали, все отдали!
* * *
И все равно они не съезжали.
– Не желаю терпеть его в своем доме! Отвратительный, мерзкий мальчишка! Он же над ней издевался...
Наступил и окончился последний урок. И вот после нервного лета я наконец, счастливо замирая, складывал вещи для Оксфорда. Только уже вечером перед самым отъездом я вспомнил Пружинку, потому что большой фургон стоял на мостовой у ее ограды.
– Мама, а что с Пружинкой?
Мама брезгливо тряхнула головой.
– Они уехали.
– Кто?
– Уильямсы. Кто же еще? Папа Римский? – Мама почти шипела. – Так я и знала – уехали, как только она стала им не нужна. Сняли пока какую-то одноэтажку. Говорят, Генри Уильямс собирается строить дом. Я никогда не верила этому типу.
Я не припоминал, чтобы мама имела какие-нибудь сношения с Генри, и подивился ее категоричности. Я смотрел, как открылись двери напротив, как рабочие выносят мебель, коврики, посуду, постели. Мама стояла рядом и тоже смотрела.
– Все дешевка, подержанный хлам. Он зря не потратится.
Фургон тронулся, мама вернулась к шитью. Ученик с нотной папкой вошел в Пружинкину дверь.
– Ты бы попозже, когда она кончит уроки, пошел попрощался, – сказала мама. – Это твой долг.
– Ой нет. Ну, мама!
– Глупости, – сказала мама спокойно. – Сам знаешь, ты обожаешь ее.
Так что вечером, когда дрожь газовых фонарей вокруг Площади унялась в ядовитой яркости, я, лоснясь брильянтином и мечтая поскорей отделаться, прошел по газону к старому дому. В эркере было темно, и мне ужасно хотелось думать, что она ушла или легла, потому что приманки Оксфорда – огни, концерты, театры и люди, которые будут к моим услугам в свободное от химии время, – вытеснили все остальное. Но я оглянулся на наш флигель, увидел, как дрогнула занавеска, сдвинулась, оставила треугольничек, в котором чуялся мамин глаз. И, глубоко вздохнув, перешагнул цепи и ступил на булыжники. Открыл входную дверь. Меня уколола холодная мысль, что вот опять коридор и комнаты наверху стемнели и опустели. Даже в прихожей опять стало страшно. Несмотря на свои восемнадцать лет, я – для отступления – оставил входную дверь открытой. Газовый фонарь начертил на полу окно и вертикалью налег на дверь музыкальной комнаты. Со стесненным сердцем – и с фантомной детской скрипочкой в левой руке – я поднял правую, чтоб постучать. И опустил.
Звуки, доносившиеся из-за темной филенки, были своего рода проверкой слуха. Но что было делать грачу там, налево, на коврике перед тусклым красным глазком камина? И не мог он перемежать свое тихое граканье этой странной, задушливой нотой, как струной под неловкими пальцами. Я окаменел, с опущенной левой рукой, приподнятой правой, и слушал, как задыханья и граканья множились, длились. Проверка слуха давала картину такую отчетливую, будто нас не разделяла филенка. Она сидела в темноте, слева, скорчившись перед тусклым огнем, под хмурым бюстом. Безуспешно пытаясь без учителя научиться, как избыть сердце в слезах.
Волосы у меня, несмотря на брильянтин, встали дыбом. Я закрыл входную дверь так осторожно, будто обчистил дом. Поскорей прошел по газону и хотел прокрасться наверх, пока мама не заметила. Но хотя она еще шила, она слышала все.
– Что-то разговор был короткий, Оливер?
Я хмыкнул, изо всех сил подражая папе.
– Иди сюда и рассказывай.
Тяжело вздыхая и, как ни странно, покраснев, будто меня поймали на подлости, я вошел в гостиную.
– Ну, так что она тебе сказала, детка?
– ... Ее не было.
– Глупости! Она не выходила из дому.
– Я тебе говорю – не было ее. Может, спать легла.
Мама посмотрела на меня поверх очков и слегка улыбнулась.
– Может, и легла.
Так я избавился от Стилборна и думал, что навсегда. А мне бы знать, что, пока не порвана пуповина, расстояние не отменяет закона всеобщего нашего тяготения. Первый же номер «Стилборнского вестника», переправленный мамой, сообщал не только о моем великолепном возвышении в статус студента, но и кое-что о Пружинке. Я прочел, что мисс Долиш («известная жительница нашего города») попала в аварию на пересечении Королевской тропы и Портовой улицы. Повреждения незначительны, но мисс Долиш перенесла шок. Новость не показалась мне существенной, но когда я приехал домой на пасхальные каникулы, кое-что прояснилось. Я долгими часами бродил по округе. Как-то перешел Старый мост и взобрался на гору в сторону леса, чтоб удрать подальше от Площади. Глубоко задумался над тем, как бы провести летние каникулы где-нибудь за границей, и поэтому чуть не налетел на Пружинку. Малолитражка стояла поперек дороги. Передние колеса, зайдя за травяную обочину, завязли в грязном кювете. Тут же, вяло озирая лес, стояла Пружинка. Деваться было некуда.
– А-а! Мисс Долиш! Какие-то неполадки?
Сначала она повернула глаза, потом голову. Плотно стиснутый рот в глубоких бороздах.
– Вы не ушиблись, мисс Долиш?
Вдруг лицо разгладилось и просияло.
– А-а, старина Ктотэм!
– Вам помочь?
– Помочь?
Снова рот сжался, лицо потемнело. Вернулись борозды. Она затрясла головой, медленно, хмуро.
– Нет. Нет, нет, нет.