[ПАУЗА.]
ОТЕЦ: Боже, Эсхил. «Орестея»: Эсхил. За его дверями, ковырял себя во время перевода. Эсхил, не Софокл. Жалкий дурак.
[ПАУЗА.]
ОТЕЦ: Ногти мужчин отвратительны. Стричь и ухаживать. Что это мой девиз.
[ПАУЗА из-за приступа офтальморрагии;
техник промокает/промывает правую глазную орбиту;
смена повязки на лице.]
ОТЕЦ: Итак, и так, я рассказал. Исповедь. Вам, милосердные сестры милосердия. Не, не то, чтобы я презирал его. Ибо если бы вы его знали. Если бы вы видели то, что видел я, вы бы уже давно задушили его подушкой, поверьте. Моя исповедь – что из-за треклятой слабости и бестолковой любви я ухожу на небеса, не сказав правды. Запретной правды. Никто даже не говорит вслух, что ее нельзя говорить. Te judice. Если бы я только мог. О, как я презираю утрату сил! Если бы вы знали, больно… как мне… но не плачьте. Не рыдайте. Не возрыдайте. Не обо мне. Я не заслуживаю… почему вы плачете? Не смейте жалеть меня. Мне нужно… жалость от вас мне не нужна. Не почему. Вовсе не… прекратите, не хочу видеть. Хватит.
ВЫ [безжалостно]: Но, отец, это же я. Твой собственный сын. Это все мы, стоим здесь и так тебя любим.
ОТЕЦ: Отец, хорошо, потому что мне, мне, мне нужно кое-что от вас. Отец, послушайте. Оно не должно победить. Это зло. Вы слышите… вы слышали правду. Благодарю. Прошу: возненавидьте его за меня, когда я умру. Заклинаю вас. Предсмертная просьба. Пастырское служение. Милосердие. Как вы любите правду, как Бог… ибо я исповедуюсь: я ничего не скажу. Я знаю себя, и уже слишком поздно. Во мне того нет. Лишь фантазия для размышлений. Ибо прямо сейчас он на подъезде, несет дары. Преподнесет зеницы к каждому моему движению. Мечтания, подняться, как Лазарю, с гнусной и презренной правдой всем на… где мой колокольчик? Что они соберутся у постели, и его слабый глаз воззрится на меня посреди подкаблучного щебета его жены. У него будет дитя в руках. Его глаза встретят мои, и его красная влажная лабиальная губа невидимо свернется в тайном признании правды между ним и мной, и я попытаюсь, и попытаюсь, и не смогу поднять рук и разрушить чары на последнем издыхании, чтобы учить… уличить его, одолеть зло, которое он давно возвел, использовав ее, заставив меня помочь ему. Отец judicat orbis. Никогда я раньше не умолял. Теперь на одно колено для… не оставляйте меня. Я заклинаю. Презирайте его за меня. От моего имени. Обещайте, что понесете это далее. Оно должно пережить все. Сам я слаб дабы нести бремя сохрани раба твоего te judice для тебя… не…
[ПАУЗА из-за серьезного диспноэ; стерилизация и частичная анестезия глазной орбиты; код для вызова дежурного врача.]
ОТЕЦ: Не перепоручайте меня. Будьте моим колоколом. Недостойная жизнь для всей тебя. Заклинаю. Не умереть в устрашающем молчании. Этот напряженный и чреватый вакуум вокруг. Эта влажная и раскрытая сосущая дыра под тем глазом. Этот ужасный глаз грядет. Такое молчание.
Самоубийство как некий подарок
Жила-была мать, которая переживала действительно очень тяжелый период, эмоционально, внутри.
Сколько она себя помнила, тяжелый период она переживала всегда, даже в детстве. Она помнила не так много конкретики по детству, но что могла вспомнить, так это чувства презрения к себе, ужаса и отчаяния, которые, казалось, были с ней всегда.
С объективной точки зрения было бы недостоверно сказать, что в детстве будущую мать загружали каким-нибудь психологическим дерьмом и что отчасти это дерьмо можно назвать плохим обращением родителей. Детство у нее было не такое уж плохое, хоть и не пикник. Все это, хоть и достоверно, не относится к делу.
А дело в том, что с самого раннего возраста, какой она помнила, будущая мать презирала себя. На все в своей жизни она смотрела с опаской, словно любой случай или возможность были каким-то ужасно важным экзаменом, к которому ей мешали подготовиться лень или глупость. Казалось, словно на каждом таком экзамене нужна отличная оценка, чтобы предотвратить какое-то сокрушительное наказание
[97]. Она боялась всего и боялась показать, что боится.
Будущая мать отлично понимала, с самого раннего возраста, что это постоянное ужасное давление – внутреннее. Что винить за него некого. Так, она презирала себя еще больше. Она ждала от себя непогрешимого совершенства, и каждый раз, когда не оправдывала своих ожиданий, ее переполняло невыносимое глубокое отчаяние, грозившее расколоть ее, как дешевое зеркало
[98].Эти очень высокие ожидания применялись к каждому аспекту жизни будущей матери, особенно к тем, что касались чужого одобрения или неодобрения. Так, в детстве и подростковом возрасте ее считали умной, привлекательной, популярной, впечатляющей; о ней положительно отзывались, ее одобряли. Сверстники, казалось, завидовали ее энергии, драйву, внешности, интеллекту, характеру и безупречной внимательности к потребностям и чувствам других
[99];у нее было очень мало близких друзей. В течение подросткового возраста такие авторитетные фигуры, как учителя, работодатели, тренеры, пасторы и студенческие консультанты замечали, что юная будущая мать, «кажется [-залось], предъявляет к себе очень, очень высокие ожидания», и, хотя эти замечания часто произносились с тоном благодушного участия или упрека, в них нельзя было не заметить легкую безошибочную нотку одобрения – независимого, объективного суждения и итогового одобрения авторитетных фигур, – и в любом случае будущая мать чувствовала (на тот момент), что ее одобряют. И чувствовала, что ее замечают: у нее были высокие стандарты. Она с презрением гордилась своей безжалостностью к себе
[100].
Достоверно то, что, когда она выросла, будущая мать действительно переживала очень тяжелый внутренний период.
Когда она стала матерью, жизнь оказалась еще тяжелее. Материнские ожидания от ребенка, как оказалось, тоже оказались невозможно высокими. И каждый раз, когда ребенок их не оправдывал, ее естественным рефлексом было его презирать. Другими словами, каждый раз, когда он (ребенок) грозил скомпрометировать высокие стандарты, которые, как казалось матери, были для нее всем, внутри, материнская инстинктивная ненависть к себе, как правило, проецировалась наружу и вниз – на самого ребенка. Эта тенденция усугублялась тем, что в разуме матери между ее личностью и личностью ребенка существовала очень тонкая и незаметная грань. Ребенок в каком-то смысле казался отражением матери в уменьшающем и очень кривом зеркале. Так, каждый раз, когда ребенок был грубым, жадным, грязным, глупым, эгоцентричным, жестоким, непослушным, ленивым, опрометчивым, своевольным или ребячливым, самым глубоким и естественным рефлексом матери было презрение к нему.