На смертном одре, держа тебя за руку,
отец знаменитого нового молодого
внебродвейского драматурга просит о милости
ОТЕЦ: Слушайте: я презирал его. Презираю.
[ПАУЗА из-за приступа офтальморрагии; техник промокает тампоном / промывает правую глазную орбиту; смена повязок.]
ОТЕЦ: Почему об этом никто не говорит? Почему все считают это благословением? Словно есть заговор, чтобы держать нас в неведении. Почему никто не отведет в сторону и не скажет, что грядет? Почему не говорят правду? Что ты потеряешь право на свою жизнь? И все ожидают, что ты отдашь все и не только не получишь благодарностей, но и не должен думать о них? Ни одной. Позабыть про принцип «дай-получи», который годами считал основой жизни, и теперь ничего не желать? И я скажу – хуже чем ничего: что у тебя не останется поистине своей жизни? Что все, чего ты желал себе, теперь должно желать ему? Отколе такое ожидание? Разве справедливо ожидать такого? От живого человека? Не иметь ничего и не желать ничего для себя? Что вся твоя человеческая натура должна измениться, переиначиться, как по волшебству, в тот же миг, когда оно возникает из нее, причинив столько боли и так уродуя тело, что никог… что она-то сама себя переиначит автоматически, словно по волшебству, в тот же миг, стоит ему возникнуть, словно по какому-то гормональному колдовству, – но что ты, кто не носил его, кто не был с ним соединен трубками, внутри останешься тем же, каким был всегда, и тем не менее тоже обязан измениться, отбросить все, сам? Почему никто не предупредит об этом, об этом безумии? Что если ты не сможешь отринуть самого себя, измениться и позабыть все от радости – что за это тебя осудят. Не только как так называемого родителя, но как человека. Твое человеческое достоинство. О, чопорный самодовольный взгляд тех, кто судит родителей, судит за то, что они не изменились по волшебству, что не уступили мгновенно все, о чем желали прежде, и – securus judicat orbis terrarium
[89], отец. Но, отец, неужели мы действительно так верим, что это очевидно и естественно, что никто даже не думает об этом сказать? Инстинкт, как моргать? Почему никто не хочет предупредить? Мне это очевидным не казалось, могу вас уверить. Вы когда-нибудь видели своими глазами послед? наблюдали с раскрытым ртом, как он выползает и шлепается на пол, и что с ним потом делают? Никто мне не говорил, уверяю. Что сама супруга осудит тебя как неполноценного только за то, что ты просто остался человеком, за которого она выходила замуж. Мне одному не говорили? Почему заговор молчания, когда…
[ПАУЗА из-за приступа диспноэ.]
ОТЕЦ: Я презирал его с первой секунды. Я не преувеличиваю. С первой же секунды, как они сочли уместным впустить меня, и я увидел, что он уже пригрелся, пристроился к ней, уже сосет в свое удовольствие. Сосет ее, иссушает, и ее поднятое горе лицо – той, что очень твердо обозначила свое отношение к желанию сосать ее части тела, могу вас… ее лицо, она изменилась, стала абстракцией, Матерью, с лицом роженицы в святом восторге, лучезарным, словно не было этих агрессии и гротеска. Она кричала на столе, кричала – и где теперь та девчушка? Никогда не видел у нее такого выражения… как говорится, «сама не своя», да? Кто-нибудь задумывался над этим оборотом? что он подразумевает на самом деле? С той же секунды я понял, что презираю его. Нет другого слова. Презренный. Как и все, что было потом. Правда: я не нашел это ни естественным, ни радостным, ни прекрасным, ни справедливым. Думайте обо мне что хотите. Это правда. Только мерзость. Неуемно. Атака на чувства. Вы даже представить себе не можете. Недержание. Рвота. Сам запах. Крики. Депривация сна. Эгоистичность, устрашающая эгоистичность новорожденного – вы не представляете. Никто нас к этому не готовит, к абсолютной отвратительности. Безумные траты на пластмассу пастельных тонов. Клоачная вонь детской. Бесконечная стирка. Ароматы и постоянный шум. Нарушение всевозможных графиков. Слюни, ужас и пронзительные вопли. Те вопли – как иглы. Может, если бы нас готовили, предостерегали. Бесконечная реконфигурация графиков вокруг него. Из-за его желаний. Он правил из колыбели, правил с первой секунды. Правил ею, укоротил и переделал ее. Какой властью он обладал даже в младенчестве! Я познал бездонную жадность его. Моего сына. Запредельную надменность. Царскую жадность, бездумное неповиновение, бессмысленную жестокость – буквальную бездумность его. Кто-нибудь задумывался о смысле этих слов? О бездумности, с которой он относился к миру? Как он швырялся вещами и вцеплялся в них, как он ломал их и просто шел дальше. В младенчестве. Кризис двух лет, о да. Я видел других детей; я изучал других детей его возраста – что-то в нем было не так, чего-то не хватало. Психопат, социопат. Гротескное наплевательство на все, что мы давали. Поверьте мне. Разумеется, запрещено говорить «Я за это заплатил! Береги же! Прояви толику уважения хоть к чему-то, кроме себя!» Нет, никогда. Никогда. Ты станешь чудовищем. Какой родитель попросит подумать, отколе все берется? Никогда. Ни единой мысли. Я годами следил с отпавшей челюстью, слишком устрашенный, чтобы даже понимать, что… неуместно об этом говорить. Никто другой даже ничего этого не замечал. Его. Органическое расстройство характера. Отсутствие всего, что мы называем «человеческим». Психоз, который никто не смеет диагностировать. Никто об этом не говорит – что ты живешь ради психопата и служишь психопату. Никто не упоминает о злоупотреблении властью. Никто не упоминает, что будут психотические истерики, после которых пожалеешь… даже одно его лицо – правда, я питал отвращение к его лицу. Мягкое влажное личико, нечеловеческое. Круг сыра, с такими чертами, словно кто-то торопливо выщипал прокисшее тесто. Я такой… я был такой один? Что лицо младенца совершенно неузнаваемое, нечеловеческое лицо – это правда, – так почему все торопятся заломить руки и назвать его красивым? Почему просто не признать уродство, которое сойдет с возрастом? Почему же – но как с самого начала его глаз – правый глаз моего сына – он выдавался – да, легко, но чуть сильнее левого, и моргал слишком быстро, словно от тика, словно мерцание из-за отошедшего контакта в цепи. То трепещущее моргание. Выпуклость того же глаза – легкая, но раз замеченная – впредь незабываемая. Легкий, но агрессивный напор глаза. Все создано для него, а этот глаз выдавал… триумф, остекленелое ликование. Педиатрический термин – «экзофтальмический», предположительно безвредно, со временем излечимо. Я никогда не говорил ей о том, что понял сразу: не излечимо, не случайный знак. Если хочешь увидеть то, чего никто не желает видеть или признать, смотреть надо именно туда, в этот глаз. Единственный зазор маски. Послушайте. Я гнушался своим ребенком. Его глазом, ртом, губами, выщипанным пятаком, влажными отвисающими губами. Сама его кожа была болезнью. Термин – «парша», хроническая. Педиатры не могли установить причин. Кошмар для медстраховки. Я полжизни провел на телефоне с этими людьми. Носил маску заботы под стать ее. Никогда ни слова. Хворый ребенок, слабый и сырно-белый, с хронической закупоркой пор. Нагнаивающиеся язвы хронической парши, струпья. Прорывающиеся инфекции. «Нагноение»: термин означает, что он «сочится». Мой сын сочился, выделял, шелушился, нагнаивался, истекал в каждом секторе. Кому об этом сказать? Что он научил меня презирать тело и то, что значит иметь тело… испытывать омерзение, отвращение. Не раз мне приходилось отворачиваться, выходить, скрываться за углом. Рассеянное бездумное ковыряние, расчесывание, колупание, игра, бездонно нарциссическое увлечение своим собственным телом. Будто его конечности были всеми сторонами мира. Раб себя. Двигатель бессмысленной воли. Власть ужаса, поверьте мне. Безумные истерики, когда оспаривали его волю. Когда очередное удовольствие откладывали или запрещали. Кафкианство – тебя наказывают за то, что ты защищаешь его от него же самого. «Нет, нет, дитя, сынок, я не могу разрешить тебе сунуть руку в кипяток испарителя, лопасти оконного вентилятора, не пей домашний растворитель» – истерика. Безумие их. Не объяснить, не урезонить. Можно лишь уйти, устрашившись. Заставить себя не разрешить и в следующий раз – не разрешить с улыбкой: «Попробуй растворителя, сынок», учись на ошибках. Нытье, скулеж, докука и вспышки гнева. Не просто психотик, как я понял. Откровенно спятивший. Подоплека каждого взрыва. «Перевозбудился, переутомился, капризничает, горячится, нужно полежать, просто расстроился, просто долгий день» – вот литания ее оправданий. Его бесконечная эмоциональная манипуляция ею. Его неуемность и ее нечеловеческая реакция: даже когда она понимала, что он вытворяет, то прощала его, она очаровывалась обнаженностью его беззащитности, его, как она это называла, «потребностью» в ней, как она это называла – «недостатком уверенности». Уверенность? Недостаток? Он же никогда ни в чем не сомневался. Он знал, что все принадлежит ему. Он никогда не сомневался. Словно все было из-за него. Будто он все заслужил. Безумие. Солипсизм. Он хотел все. Все, что я тогда имел, имел раньше, никогда не буду иметь. Бесконечно. Слепой, бессмысленный аппетит. Не побоюсь сказать: зло. Вот. Могу представить ваше лицо. Но он был злом. И кажется, я единственный это знал. Он карал меня тысячей способов, а я ничем не мог ответить. К вечеру лицо начинало не на шутку болеть от тех усилий, с которыми приходилось держать себя под контролем… даже в его дыхании отражалась легкая нотка жалобы. Круги синяков неутомимого аппетита под глазами. Выдох – всхлип. Два разных глаза, один из них ужасен. Краснота и дряблость его рта, и какими влажными были его губы, сколько их не вытирай. От природы влажный ребенок, всегда липкий, с еле заметным запахом плесени. Отсутствующее лицо, когда увлекался каким-нибудь баловством. Чрезвычайное бесстыдство его жадности. Чрезвычайное чувство права на все. Как долго мы учили его даже формальному «спасибо». И он никогда не говорил всерьез, а она не обращала внимания. Она никогда… не обращала внимания. Она была его слугой. Рабская ментальность. Совсем не эту девчушку я просил выйти за меня замуж. Она была его рабой и верила, что живет в радости. Он играл с ней, как кошка с мышью, а она испытывала радость. Сумасшествие? Куда пропала моя жена? Что это за существо она лелеяла, пока оно присасывалось к ней? Большая часть детства – моих воспоминаний – в основном сводится к тому, что я стою в паре метров, наблюдаю за ними в устрашенном изумлении. Скрываясь за исправной улыбкой. Слишком слаб, чтобы заявить вслух, попросить. Такова была моя жизнь. Вот что за правду я таил. Благодарю, что выслушиваете. Важнее, чем вы думаете. Говорить вслух. Te ju… судите меня как пожелаете. Нет, прошу. Я умираю – нет, я это знаю, – прикованный к постели, почти слепой, распотрошенный, катаральный, умирающий, одинокий, в мучениях. Только взгляните на эти чертовы трубки. Жизнь в таком молчании. И это моя исповедь. Благодарю вас. Не за то, что вы… не вашего прощения я… только услышьте правду. О нем. Что я его презирал. Нет другого слова. Часто я был вынужден отводить взгляд, отворачиваться. Таиться. Я узнал, почему отцы держат вечерние газеты именно так.