Но дальше больше, потому что наконец-то я – в день, когда отец отпросился после обеда с работы, и мы встретились и взяли напрокат фургон для переезда, – я наконец-то – в фургоне, по дороге домой из проката, – рассказал о воспоминании и спросил его. Спросил прямо. Вряд ли к такому можно подвести. Папа заплатил за фургон с карточки, и он же вел его до дома. Помню, радио в фургоне не работало. И тут как (с его точки зрения) гром среди ясного неба я вдруг рассказываю отцу, что совсем недавно вспомнил день, когда еще был маленьким, а он спустился и поболтал членом у меня перед носом, и, типа, вкратце описал, что помню, и спросил: «Это что была за хрень?» Он ехал дальше и ничего не говорил и не делал в ответ, а я упорствовал и снова поднял тему и снова задал те же вопросы (я сделал вид, что он, может, не расслышал в первый раз). И что потом делает отец – мы в фургоне, на короткой прямой дороге рядом с домом родаков, готовимся к моему переезду, – он, не убирая рук с руля и не шевельнув ни единым мускулом, кроме шеи, поворачивается ко мне и одаривает таким взглядом. Не злым взглядом и не удивленным, как будто он решил, что ослышался. И не говорит там: «Да что с тобой, мать твою» или «Иди-ка ты знаешь куда», – ничего из того, что говорит, когда видно, что он злится. Не говорит ни слова, но этот его взгляд говорит все, типа он поверить своим ушам не может, что я сморозил такую херню, типа он отказывается верить, и что ему противно, и типа он не просто ни разу в жизни не болтал передо мной в детстве членом без причин, но сам факт, что я мог, блин, представить, что он болтал передо мной членом, а потом еще и типа поверить в это, а потом возникнуть перед ним в арендованном фургоне и типа обвинять, и т. д. и т. д. Взгляд, с которым он отреагировал тогда, в фургоне на дороге, когда я поднял тему воспоминания и прямо о нем спросил, – вот что стало для меня последней каплей в отношениях с отцом. Когда он медленно повернулся и одарил меня взглядом, то словно говорил, что он меня стыдится, и даже стыдится, что я вообще его родная кровь. Представьте, будто вы в огромном шикарном ресторане с дресс-кодом или на банкете, с отцом и будто, типа, вы внезапно лезете на банкетный стол, и снимаете штаны, и срете прям на стол, у всех в ресторане на глазах, – вот таким взглядом вас одарит отец, если вы так сделаете (насрете). Примерно тогда, в фургоне, я и почувствовал, что готов его убить. На секунду мне захотелось провалиться под сиденье фургона, так стало стыдно. Но всего через долю секунды я так разозлился, что был готов его убить. Странно: само по себе воспоминание меня не разозлило, только оглушило, как после контузии. Но в том арендованном фургоне, когда отец даже ничего не сказал, а только в тишине довез нас до дома, не снимая рук с руля, и с этим взглядом в ответ на мой вопрос – вот тогда я охренеть как разозлился. Я всегда думал, что, когда говорят, будто от бешенства глаза застилает красная пелена – это только фигура речи, но это правда. Я упаковал шмотки в фургон, уехал и больше чем на год порвал все связи с родаками. Ни слова. Моя квартира – в том же городе – была от них, может, в паре километров, но я им даже телефонного номера не сказал. Делал вид, что их нет. Настолько мне было противно, так я разозлился. Мама понятия не имела, почему я порвал все связи, но ей-то я об этом не собирался говорить ни слова и знал, просто охренеть как был уверен, что отец ей тоже ничего не рассказывал. Когда я переехал и порвал все связи, у меня еще месяцами перед глазами стояла красная пелена, ну или как минимум розоватая. Я уже редко думал про воспоминание об отце, который болтал передо мной членом в детстве, но ни дня не проходило, чтобы я не вспомнил тот взгляд в фургоне, когда я поднял тему воспоминания. Убить его хотелось. Месяцами думал прийти домой, когда никого нет, и ввалить ему люлей. Сестры понятия не имели, почему я порвал с родаками, и говорили, что я, наверное, с ума сошел и что разбиваю маме сердце, и, когда я им звонил, постоянно пилили меня, что я, ничего не объяснив, порвал все связи, но я злился, знал, что умру, но до могилы больше никому не скажу об этом говне ни слова. Не потому, что зассал, но был в таком охерительном бешенстве, что казалось, типа, если об этом упомяну и увижу косой взгляд, случится страшное. Почти каждый день я представлял, как прихожу домой и вваливаю отцу люлей и он все спрашивает, за что, что это значит, а я ничего не говорю, и на лице у меня ни выражения, ни эмоции.
Потом, когда прошло время, я мало-помалу успокоился. Я по-прежнему знал, что воспоминание, как отец болтает передо мной членом в гостиной, реально, но мало-помалу начал осознавать, что если я помню об этом случае, то это не значит, что о нем помнит отец. Я начал понимать, что, может, он напрочь забыл тот случай. Возможно, случай был настолько странным и необъяснимым, что отец психологически заблокировал его в памяти, и, когда я как гром среди ясного неба (с его точки зрения) поднял тему в фургоне, он даже не вспомнил, что делал что-то настолько причудливое и необъяснимое, то есть вошел в гостиную и угрожающе поболтал членом перед маленьким ребенком, и подумал, что я свихнулся на хрен, и одарил взглядом, говорившим, что ему противно это слышать. Не то чтобы я до конца поверил, что отец ничего не помнит, но, скорее, мало-помалу я признавал, что, вполне возможно, он это заблокировал. Мало-помалу начинало казаться, что мораль воспоминаний о таких странных случаях – «возможно всё». Через год я дошел до состояния, когда решил, что если отец готов забыть, как я рассказываю о воспоминании в фургоне, и никогда не поднимать эту тему, то и я готов все забыть. И я был просто охренеть как уверен, что сам эту тему больше никогда не подниму. Я дошел до этой мысли как раз перед Четвертым июля, а еще это день рождения моей младшей сестры, и потому я как гром среди ясного неба (для них) позвонил родакам и спросил, можно ли прийти на день рождения сестры и посидеть с ними в особом ресторане, куда мы обычно ходили на ее день рождения, потому что она его обожает (ресторан). Этот ресторан, в центре нашего городка, – итальянский, довольно дорогой, с темным деревянным декором и с меню на итальянском (мы не итальянцы). Иронично, что именно в этом ресторане на день рождения я собирался снова наладить контакт с родаками, потому что в детстве по нашей семейной традиции это был «мой» особый ресторан, куда меня всегда водили отмечать день рождения. Я в детстве почему-то вбил себе в голову, что ресторан принадлежит мафии, которую в раннем детстве просто обожал, и всегда донимал родаков, чтобы меня туда сводили хотя бы на день рождения – а потом, пока я мало-помалу рос, я его перерос, а он почему-то стал особым рестораном моей младшей сестры, будто она его унаследовала. Там красно-черные клетчатые скатерти, все официанты похожи на солдат мафии, а на ресторанных столиках всегда стоят пустые винные бутылки со свечками в горлышке, которые таяли, и воск застывал на боках бутылки, оставляя разноцветные линии и всякие разводы. В детстве, помню, у меня была странная любовь к винным бутылкам со следами высохшего воска, и отцу часто, раз за разом, приходилось меня одергивать, чтобы я не колупал воск. Когда я приехал в ресторан, в пиджаке и галстуке, все уже собрались, сидели за столом. Помню, мама очень оживилась и была очень рада просто меня видеть, и я понял – она готова забыть год молчания, настолько рада, что вся семья в сборе.