Иногда большое счастье – не понимать научную подоплеку многих повседневных процессов. Поскольку мы все знали биологию и химию, мы понимали, что, когда мы чувствуем какой-то запах, это означает, что молекулы того, что этот запах источает, проникли в наш нос и осели на обонятельных рецепторах. Так что запах немытого человека означал, что его грязные молекулы попали в наши носовые ходы. Это было довольно некомфортно. Мы не горели желанием близко знакомиться с таким человеком, и мы уж точно не желали мириться с его отвратительными молекулами на наших обонятельных рецепторах.
В итоге коллеги, подавляя рвотные позывы, заявляли протест, и наш руководитель выбирал «гонца», который должен был поговорить с возмутителем общественного спокойствия в следующий раз, когда тот являлся на работу. Суть разговора заключалась в том, что по правилам лаборатории каждый сотрудник обязан тщательно мыться каждый день без исключения, причем мыться с головой, используя мыло. Также необходимо было каждый день носить свежевыстиранную одежду. Ношеную одежду надевать повторно было нельзя, даже если она выглядела абсолютно чистой (этот пункт мы включили, столкнувшись с тем, что некоторые ученые в отсутствии откровенной грязи на одежде носили ее практически неограниченное количество времени, не стирая), и это относилось в том числе и к исподнему. Также «гастролирующие» ученые должны были регулярно чистить зубы и пользоваться дезодорантом и антиперспирантом.
Некоторых эти правила вводили в ступор, но мы непременно настаивали на их соблюдении и тщательно за этим следили. Каждому ученому выдавался листок с полным перечнем обязательных гигиенических процедур. Многих это потрясало, некоторых бесило, но мы твердо стояли на своем.
После столкновения со Стивом, который был вообще крайне чистоплотен, если не считать живущих в нем «дармоедов», я, пребывая в прекрасном настроении, поднялась наверх к лабораториям, где работали чистые и свежие ученые, и занялась одной микрохирургической операцией под чутким наблюдением моего руководителя. Проводить подобную высокотехнологичную работу было для меня большой честью. Она включала в себя множество весьма деликатных процедур, таких как ввод микроскопической стеклянной иглы в крохотное яйцо вьюрка при помощи микроскопа, который управлялся специальными педалями. Мы вводили маркеры моноклональных антител в развивающиеся эмбрионы, чтобы иметь потом возможность определить, какие именно нервные клетки активно развивались на момент инъекции. Скрупулезно делая подробные записи, мы могли отслеживать все стадии развития мозга зародыша. После введения маркера мы аккуратно перезапечатывали яйцо капелькой воска, при этом сам зародыш оставался жив. Затем мы возвращали яйцо в гнездо к остальной кладке, где из него потом вылуплялся птенец, способный вести полноценную жизнь. Другая, не менее тонкая и опасная операция позволяла нам определить пол вьюрка, что было необходимо, так как мы составляли пары для скрещивания. Для этого мы вводили микроскопическую нитку с камерой на конце между крохотных ребер вьюрка, чтобы добраться до области под легкими, рядом с диафрагмой. Там располагались половые органы, по которым мы и определяли пол птички. Делали мы все это, разумеется, под общим наркозом, что в случае с этими крохотными птичками включало в себя другую интересную технику – реанимацию путем искусственного дыхания рот в клюв.
Ввести такую крохотную птичку в состояние наркотического сна вообще само по себе проблематично, переборщи чуть-чуть с действующим веществом – и птица перестанет дышать. В таком случае приходилось вдувать воздух ей в легкие самостоятельно, пока она не отойдет от наркоза, что, к счастью, происходило достаточно быстро. Мы отрабатывали эту технику на трупах вьюрков, умерших своей смертью, чтобы потом быть готовыми идеально исполнить ее на живой особи. Н-да… Приходилось брать в рот клюв дохлой птицы. У нас был девиз: «Никакой боли, никакого вреда, никакого расточительства», и последнее подразумевало, что даже мертвый вьюрок может еще сослужить ту или иную службу. Дуть надо было очень аккуратно, чтобы его легкие не лопнули. С гордостью могу сказать, что за всю свою практику не попортила легкие ни одному животному, даже мертвому вьюрку. Мы, кажется, вообще ни разу не ошибались при расчете количества анестетика, но все равно были готовы к такому повороту событий. Тщательность и аккуратность – в этом был весь Калтех.
Благодаря нашим продвинутым методам нас иногда вызывали определять пол птиц в другие центры и приюты для животных. К примеру, когда в каком-нибудь зоопарке появлялась пара исчезающих хохлатых туканов, пол которых хотели проверить, и, в случае, если это самец и самка, попытаться спарить, вызывали не ветеринаров, а нас. В те давние дни, двадцать с лишним лет назад, ветеринары для этой цели обычно вспарывали животное и раскрывали его, как книжку. Естественно, в доброй половине случаев процедура оказывалась для животного летальной, а потому зоопарки и наиболее обеспеченные заводчики предпочитали, конечно же, наш малотравмирующий метод.
Во ходе таких операций мы с моим руководителем обычно болтали обо всем на свете. Как-то раз я спросила, знает ли он еще каких-нибудь биологов, чья работа круто изменила их образ жизни.
– Еще бы, – ответил он. – Вскоре после того, как разнесли ту лабораторию с грифами и выпустили несчастных птичек, произошло еще одно нападение – на сей раз на центр, исследующий детскую лейкемию. Мышей, которых там изучали, требовалось растить и подготавливать по десять лет, а их взяли да и отпустили. Теперь куча детей умрет из-за того, что исследования той лаборатории задерживаются еще на десять лет.
– Ужасно, – вздохнула я.
– Да. Теперь все стали бояться за свои лаборатории, если там есть животные. Один мой знакомый приматолог так привязался к своим обезьянам, что и думать не мог о том, что его любимцам кто-то может навредить, вломившись к ним ночью. Он сначала пытался регулярно ночевать в лаборатории, но долго так продолжаться не могло, так что он стал перевозить их к себе домой по одному. Вот тебе и изменения в образе жизни. Сначала забрал свою любимицу, потом еще одну, которую просто не мог потерять, потом еще и еще, и понеслось. Последний раз, когда я у него был, у него дома весь пол был усыпан слоем опилок в полтора фута глубиной, и по всему этому счастью свободно бегали четырнадцать обезьян. Несло оттуда, конечно, знатно, причем аж за милю.
– А что соседи? – спросила я.
– А ему повезло в этом плане – он за городом живет. Иначе ничего бы не вышло, конечно. Клетки у них есть, но они стоят пустыми. Ну, не считая тайм-аутов.
– Каких тайм-аутов? – не поняла я.
– Ну, обезьяны, они же как дети – жутко умные. И они обожают мучить его собаку – дергают за шерсть и тут же отскакивают подальше. Приматолог решил, что так не пойдет и что надо их как-то от этого отучить. В итоге он придумал правило: каждая обезьяна, пойманная за издевательствами над собакой, отправляется на пять минут в клетку.
– И как, помогло? – поинтересовалась я.
– Первые пару дней помогало, да. А потом они просто начали сами бегать в свои клетки и сидеть там по пять минут после каждого «преступления», без принуждения. Они решили, что теперь это ритуал такой, вот и все, – засмеялся он. – У него эти обезьяны утром сидят за столом вместе со всей семьей и едят тосты с джемом.