– Соня, у меня есть к тебе разговор.
– Я вас слушаю. – А сама думаю: «Что случилось? Ничего плохого я вроде не делала».
– Соня, я хочу тебя удочерить.
И тут повисла такая пауза, что зазвенела тишина. Я готова была провалиться сквозь землю.
– Вы шутите? – говорю.
– Нет, я серьезно. – Она стоит передо мной вся такая притихшая, мнется. – Ты у меня дома не будешь убираться, ничего делать не потребуется.
Я повернулась к ней и посмотрела прямо в глаза:
– Нет, Алия Имировна. Извините, но нет.
– Почему? – Она стояла такая растерянная, что я ее не узнавала: куда только подевались громоподобный голос и железная самоуверенность?
– Я хочу выжить эти полтора года, которые мне тут остались. Я не хочу ни к кому в семью. У меня есть собственная мама, и нет ни малейшего желания идти к вам.
Я не щадила ее чувств – сказала как есть. Она опустила голову и ушла. Ничего не ответила и больше никогда к тому разговору не возвращалась. Было мне ее жалко? Нет. Я даже не думала об этом. Не думала, что обидела ее своим отказом и причинила боль.
Оглядываясь, вижу ревность. Наверное, она хотела, чтобы я одна, только от себя, дарила ей свои открытки? Чтобы откликалась на ее попытки приблизиться ко мне? Чтобы ценила то внимание, которое она пыталась мне дать? Сама она, наверное, сказала бы, что любила меня как собственного ребенка – где-то так и было, временами я ощущала ее желание мне помочь, но при этом отвергала ее. И у Алии Имировны, видимо, из-за этого появилось чувство обиды. Вся ее забота стала уродливой, похожей на издевательство.
Последняя крупная ссора между нами, пока я еще была в детском доме, произошла в последнее лето в ЛТО. В тот день я складывала в коробки груши – гостинцы воспитателям детского дома и директору. Коробок было много, работала я одна. Собирала, не глядя на надписи, что кому: всем отбирала одинаково крепкие, зеленые, такие, которые гарантированно доедут до Москвы. В итоге пропустила завтрак, чтобы успеть все за один день, потом не пошла на обед. Уже ближе к вечеру, устав до смерти, поняла, что если не схожу сейчас в душ, то умру. Попросила одного парнишку, выпускника нашего детдома, мне помочь – собрать последние две коробки. Он согласился.
И вот я помылась, возвращаюсь из душа, подхожу к домику, в котором работала, и вижу, что воспитательница машет мне руками, сигналит изо всех сил: «Не ходи! Там опасно». Я останавливаюсь за домом и слышу, как кричит Имировна.
– Вот, Испергенова, как обычно, своей Эсланде Борисовне лучшее собрала, директору тоже отборные, а мне самое говно положила!
Она кричала на весь лагерь как потерпевшая. Я постояла немного, послушала и пошла, давясь от смеха, переодеваться в свою комнату. Подумала только, что она, как всегда, в своем амплуа – я еще ничего плохого не успела сделать, а она уже на меня кричит! Я спокойно переоделась, повесила полотенце сушиться, вернулась к грушам и тут только поняла, в чем дело. Тот парень, которого я попросила помочь, видимо, не знал, какие груши надо класть в дорогу. И собрал в оставшиеся две коробки самые яркие, красные, сочные. Такие, что и сутки не продержатся в пути: их надо либо сразу есть, либо они превратятся в кисель. Оказалась, что одна из этих коробок была для Алии Имировны!
– Ты почему мне самое говно положила?! – закричала она на меня с порога.
– Алия Имировна, – попыталась я, наконец, объяснить, – эти коробки не я собирала! Попросила другого человека помочь. Я понимаю, что вы все тут сытые, чистые и довольные, а я целый день, не вставая, работала. И мне нужно было хотя бы помыться.
– Нет, это ты! Ты специально это сделала! – продолжала она орать. – Потому что ненавидишь меня!
Я даже не стала ей отвечать. Просто смешно было это слушать. Уже давно следовало понять, что я не хочу к ней ни в дочки, ни во внучки, и успокоиться. Смириться. Уехали мы из лагеря в ссоре – она не разговаривала со мной из-за этих груш.
А три года спустя я сама приехала к Алие Имировне в детский дом – хотела кое о чем ее расспросить. Ну и решила заодно извиниться, хотя виноватой себя не чувствовала. Зашла поздоровалась и говорю:
– Мне нужно с вами кое-что обсудить. Можете уделить мне минуту?
А она со мной не разговаривает. Три года прошло, а она помнит про эти груши и молчит! Детский сад. Я стала ее упрашивать, наконец она согласилась – вышла следом за мной в коридор. Но с обиженным видом, отвернувшись от меня. У нее была такая манера – когда обижалась, то отворачивалась от человека, устраивала нам, детям, бойкот и подолгу молчала.
– Я приехала, – говорю, – чтобы извиниться перед вами. Уже выросла, мозги встали на место, хочу сказать вам спасибо за все. Но вы тоже не правы. Не нужно было так ревновать ко всем.
Я ей сказала в тот день всю правду – что никогда ей полностью не доверяла. Что из-за криков и истерик у меня было отвращение и к ней самой, и к ее дочери. Я просто сидела напротив нее и все это высказывала, потому что понимала – дальше с этим жить не смогу. Мне требовалось все это из себя вытащить и отпустить, чтобы свободно двигаться вперед.
Она слушала-слушала и потом вдруг спросила:
– Соня, а ты почему все время улыбаешься?
– А что такого? – Я не поняла, к чему это она.
– Я тебя раньше такой никогда не видела!
– И не могли видеть, – заулыбалась я еще шире, – мне было не до улыбок, пока жила в детском доме.
Мы о многом тогда поговорили. А еще я расспросила ее про маму – ради этого, собственно, и пришла. А она потом ходила и хвасталась всему детскому дому, что я приезжала извиняться.
Но суть не в этом, а в том, что мне после того открытого разговора стало намного легче. Я больше не чувствовала обиды. Не мне ее судить. И я пришла к важному для себя выводу: она оказалась виновата передо мной лишь в том, что не была взрослым человеком и не думала, что делает. Я понимаю, у женщины есть потребность давать любовь и заботу, возможно, из этого рождается ревность, но я-то ничего такого в своей жизни не знала! Ей нужно было сесть и все мне рассказать о своих чувствах, попробовать их объяснить. А не мучить придирками и скандалами. Может, тогда и я смогла бы ей что-то сказать в ответ. Может, со временем перестала бы ее ненавидеть.
Взрослые в детском доме никогда не использовали главный ключ к сердцу ребенка – открытость. Разговоров по душам у нас не было ни с Имировной, ни с кем-то из педагогов. Воспитатели просто отдавали приказы. Я их выполняла. И была уверена, что взрослый никогда не станет слушать ребенка.
Глава 26
Мама
Говорят, то, что происходит с ребенком в раннем детстве, дает о себе знать в подростковом возрасте. Этот период, как буря, переворачивает все внутри. И потом уже из накопленного и как следует перемешанного опыта появляется новая взрослая личность. Если повезет. Если будет из чего эту личность собрать. Подросток должен взрослеть и отделяться от родителей. Но как взрослеть, если ты еще не был ребенком? Если никто не брал тебя на ручки, не пел тебе колыбельных, не откликался на плач? От кого отделяться, если родителей как не было, так и нет – ни мамы, ни папы? Тогда вместо нормального взросления начинается совершенно другое – возвращение в детство. У меня, по крайней мере, получилось именно так.