Человек ведь враждебен ко всему прекрасному. Как ему, человеку, хочется невзначай разрушить и свое собственное счастье, а заодно и счастье другого человека! Человек враждебен к покою, к добру, он — враг самому себе.
Возможно, в те дни, когда он только заболел, Суат из какого-то стамбульского письма узнал, что Нуран рассталась с мужем, и использовал это в качестве своей последней попытки. Желание свести старые счеты… «Раз уж я приеду в Стамбул, то решу и это дело… Там ведь есть одинокая женщина, старый приятель, там ведь столько воспоминаний…»
На следующий день шел дождь. Мюмтаз поехал в Стамбул. У него там были небольшие дела. Закончив их, он заехал в Шехзадебаши. Ему хотелось узнать что-нибудь о Суате. Хотя всю ночь он мучился из-за него, не сомкнув глаз, ему захотелось узнать что-нибудь о его болезни. Ему постоянно вспоминалось, о чем они говорили в ресторане на Островах в начале лета, вспоминались жесты Суата, его насмешливая и уничижительная улыбка, его странные жалкие взгляды, заставляющие простить ему все.
Все получилось именно так, как он того боялся. Когда он зашел домой, то увидел Ахмеда и Сабиху, играющих с двумя девочками. Затем в гостиной он заметил родственницу Маджиде с уставшим лицом и опухшими глазами, рассказывающую той о своих бедах. То была красивая изящная женщина, умевшая одеваться со вкусом. В ее облике читалось не столько страдание, сколько боль раненой гордости. Мюмтаз, слушая ее рассказ, вспоминал письмо, полученное Нуран. Эту разбитую женщину могла бы оживить каждая из тех многочисленных фраз на восьми страницах, если бы она была обращена к ней, это могло бы сделать ее другим человеком. Но Суат не интересовался женой. Он думал только о Нуран. Его больной мозг по странной логике обратился к ней. Он думал о ней даже в Конье, когда понемногу изменял своей жене, о чем сам как-то рассказывал, пытаясь соблазнить своих секретарш. Он думал о ней, когда его рвало кровью в таз, протянутый этими бессильными руками, когда он подписывал ходатайство об отпуске. Не успел он оказаться в больнице, как сказал себе:
— Сегодня вечером я должен написать ей письмо, — и он вновь и вновь обдумывал фразы этого письма, вперив глаза в потолок, с напряженным от лихорадки лицом и вздымающейся от хрипа грудью.
Мюмтаз слушал рассказ этой молодой женщины и в то же время повторял:
— Отвратительно… Отвратительно…
Все было омерзительным. Между людьми ничего не могло быть чистого, спокойного. Человек был врагом счастья. Где бы он ни увидел его, где бы ни почувствовал, сразу старался на него наброситься. Мюмтаз вышел из дома с чувством брезгливости. Он быстро зашагал прочь. Голос молодой женщины продолжал звучать у него в ушах, жалуясь на судьбу:
— Он сам погубил себя! Мне так его жаль, Маджиде… Знала бы ты, как мне его жаль… Такова моя участь.
Все было отвратительно. Эта жалость, это осознание судьбы также было отвратительным. Эта привязанность, эти жалобы тоже были мерзкими. То, что Суат ворвался в их жизнь, как внезапный камень, брошенный в окно, то, что написал Нуран то письмо, то, что он думал об этом больном человеке, словно его, Мюмтаза, жизнь была неотделима от жизни больного Суата — все это было отвратительным.
— Маджиде, знала бы ты, что я вытерпела! Ты только подумай… Вот уже девять лет…
«Вся моя жизнь прошла вдали от тебя, в попытках сохранить равновесие. Но я никогда не преуспевал в этом… Ты ведь позвонишь мне, правда? Мне так нужна твоя защита…»
— Месяцами он не смотрит на детей. Мне ничего другого не нужно, лишь бы с ним все было в порядке!
Это было ужасно. Он видел жизнь одного человека с противоположных точек зрения; со стороны Нуран и со стороны родственницы Маджиде. Этот двойственный взгляд должен был уничтожить Суата, стереть его. Однако Суат жил. Он в горячке смотрел на тела молодых санитарок, входивших и выходивших из его палаты, когда ему становилось лучше, то, чтобы завязать дружбу, он улыбался молодкам, старался коснуться их рук, их лица, разговаривал с ними как бы свысока, желая поведать им только то, что могло стать предметом мужской гордости, задавал им вопросы по работе, шутил над ними многозначительно и, подняв брови, слушал их ответы. На другой день ему, возможно, предстояло, вместе с улучшением своего состояния, получить нагоняй от какой-то из медсестер, а может быть, даже и пощечину в каком-нибудь укромном уголке. Но все это будет втайне, и, когда им попадутся доктора, он обязательно будет ожидать, что такая медсестра непременно обратится к нему «бей-эфенди», и он будет самым громким голосом рассуждать обо всем, что касается политики, прав человека, общественной морали.
«Уже девять лет…» Суат уже девять лет с яростным аппетитом, усиленным его болезнью, бросался на все, что было рядом; думал о молодых и свежих телах, искал зрелых женщин и, словно бы составляя в уме запутанные расчеты какого-либо туннеля или железной дороги, прикидывал возможности любовных свиданий, говоря: «С этой женщиной ничего не получается, а вот с той получится». Или: «Здесь нужно терпение, а с другой нужно обращаться только по-дружески»; или искал возможность потанцевать с очередной пассией на вечеринке, а затем уединиться с ней где-то в комнате, в доме, подальше от гостей.
Да, Суат жил в больничной палате, в своей собственной голове, в распухших глазах своей жены, в тоненьких шейках своих детей, он жил во всех своих отношениях с женщинами, не пропуская ни одной юбки, и безжалостно сминал их жизнь, словно немытыми липкими руками, размазывая пальцами грязь, лазил в темной комнате, в полном чистого белья шкафу. Настоящей бедой был именно этот Суат, Суат, которого он давно и хорошо знал.
Мюмтаз шагал под дождем, не понимая, куда идет. То и дело небо слегка прояснялось, и на улице, даже на черепицах крыш все начинало светиться, и свет, пробивавшийся между облаками, проходя сквозь них, создавал жемчужный сон из короткой жизни капель, дрожащих на проводах, на листьях остриженных под мальчиков саженцев, привезенных для посадки муниципалитетом; абсолютно всё и вся умывалось этими каплями, испытывая чистую наивную радость. Затем ливень начинался вновь; мальчишки, накрыв куртками головы, разбегались; взрослые прятались то здесь, то там; и все стиралось — и улицы, и дома. Все покрывала черная мутная завеса, похожая на пепельную грязь. Все было в плену у дождя. Дождь хлестал все вокруг большими, размашистыми каплями, извлекал из крыш трамваев, деревянных стенок полицейских будок, деревянных и черепичных крыш домов звуки, напоминавшие аккорды музыки, звучащие на огромном органе или клавесине; то и дело вспыхивала молния, и темная жидкая грязь внезапно освещалась каким-то иным светом, а затем вновь спускалась тонкая водяная сеть.
Мюмтаз шел с непокрытой головой. Он никогда в жизни не испытывал таких страданий. Ему сейчас опротивело все. Все потеряло для него смысл. На всем чувствовалась грязная рука Суата, седые волосы Яшара, обрамлявшие холеное лицо гаремного евнуха. Значит, все сложилось именно так. Человек может измениться за двадцать четыре часа и стать врагом двум несчастным людям. Два человека, как нежеланные и непрошенные гости, могут войти в вашу жизнь, отравить вас своим существованием, только тем, что дышат, ходят под солнцем и, рассказывая кому-то о своих чувствах и мыслях, употребляют одни и те же слова.