Вкус Тевфик-бея в еде простирался вплоть до философии истории.
— Подумайте: для того чтобы сегодня вечером мы вместе могли съесть эту барбунью, судьбе нужно было трудиться в течение нескольких веков. Сначала, как говорил Яхья Кемаль, воды Дона, Волги и Дуная должны были влиться в Черное море
[94]. Потом наши предки должны были прийти сюда из Средней Азии и поселиться в Стамбуле. Затем Махмуд Второй должен был сослать прадеда Нуран из Стамбула в Монастир за то, что тот был бекташи; тот там должен был жениться на дочери богатого майора из Мерзифона. Затем мой дед должен был купить вот этот особняк на деньги, полученные за Коран, который он подарил неизвестно какому паше после того, как переписал его от руки сам в качестве утешения, когда от него сбежала жена… Молодой человек, ты понимаешь все это? Священный Коран за семьсот пятьдесят золотых… То есть этот особняк и сад при нем приобретены за Коран… Затем отцу Нуран суждено было заболеть в детстве. Его мать, чтобы он поправился, должна была посвятить его святому Махмуду Хюдаи-эфенди
[95], а когда он подрос, судьба заставила его прийти в дервишескую обитель-дергях к пиру-наставнику и там подружиться с моим отцом. Потом необходимо было, чтобы Нуран, чтобы вы родились…
Мюмтазу очень понравились эти этнографические и социальные перипетии в истории барбуньи.
Сын Тевфик-бея, Яшар-бей, страдавший, как он сам считал, неизлечимой болезнью сердца, которой, по собственному мнению, он заболел несколько лет назад, смеялся над словами отца настолько, насколько позволяла эта его болезнь. Когда Тевфик-бей с огромной доброжелательностью начинал какое-либо дело, то задумывался о маленьких радостях, что выражалось у него на лице, и своей деятельностью поистине он дополнял даже либеральные реформы Танзимата. Он жил покоем, беспечностью, беззаботностью, краденой радостью того времени. А вот Яшар-бей своей деятельностью больше напоминал период Второй Конституции: он был полон того же беспокойства, какое царило тогда в обществе. Он страдал нелепым идеализмом, легким чувством собственной неполноценности и странным свойством к перемене мыслей и настроения, которые как волны накатывали одно на другое, — короче говоря, у него бывали и минуты отчаяния, и минуты глубочайшего волнения, которые не оставляли возможности ни к каким действиям.
Когда все сели за стол, Мюмтаз сначала решил, что этот сорокапятилетний человек будет веселиться больше всех. Тот действительно с огромным воодушевлением наполнил стаканчик и поднял его в честь Мюмтаза:
— Добро пожаловать! — сказал он и выпил стаканчик залпом. Тевфик-бей, будто управляя буйной лошадью, одобрил со своего места его радость протяжным «уф». Поначалу Яшар-бей не прислушался к этому предостережению. Машина его организма работала замечательно, дом за день нагрелся, как маленькая печь, к тому же через три дня ему предстояло ехать в Анкару; и с чего вдруг ему сажать себя на цепь, когда есть ракы со льдом, приготовленный отцом салат из баклажанов и другие закуски? Яшар-бей так или иначе жил как все и веселился как все; но только до тех пор, пока не вспоминал о своем недуге. Именно из-за первого знака, поданного его больным организмом, начиналось охлаждение, даже ненависть ко всему, болезненное состояние и усталость. Всю их жизнь между отцом, который считал аспирин новшеством вроде танго и который не употреблял никаких лекарств, кроме настойки сенны, взбивать которую он то и дело просил Хурие-ханым, и настойки калгана, который он собственноручно заваривал себе на мангале, когда зимой его слишком сильно мучил кашель, и сыном, который жил последними достижениями науки, не прекращались шутки по этому поводу.
Вместе с тем Тевфик-бей не слишком сильно жаловался на внимание сына к антибиотикам. Хотя тот каждый день в большей или меньшей степени травил себя лекарствами, он все же продолжал жить. При этом с тех пор, как он поддался пустым опасениям, он избавился от излишнего любопытства, свойственного его натуре. Больше он не вытягивал манерно мизинец на правой руке «на длину четырех алифов»
[96]; больше он не говорил о своей знакомой молодой графине из Толедо и ее матери, которая была совершенно charmante
[97]; не говорил он и о том, как ровны и чисты улицы Бухареста; как прекрасен пляж в Варне; больше он не расхваливал ту отличную гарсоньерку, которая удостоилась чести, что в нее однажды вечером привели служанку самой Мистангет
[98], когда он служил вторым секретарем посольства в Париже; не расхваливал пансион сразу за Вильгельмштрассе, где они нос к носу сталкивались с Эмилем Яннингсом
[99], когда тот с сигарой в зубах выходил пройтись после обеда, ведя за собой большую собаку. Он даже позабыл о блондинке с большими голубыми глазами из того пансиона, которая закапывала глаза каплями, безумно восхищалась Вагнером, а когда она читала наизусть Гейне, голос ее дрожал; он позабыл, что вместе они совершили бесподобное путешествие в Тироль, и все тюркю, которые он пел ей под луной. Все стерлось из его памяти: недельный отпуск, который он провел в шато одного бывшего османского подданного в нескольких часах езды от Пешта; те старые кресла с высокими спинками; охотничьи собаки, лошади, поле, на котором убирают хлеб, напоминавшее не столько настоящее поле, сколько декорацию из оперетты с участием Марты Эггерт
[100]; венские кофейни, изящных женщин, бесконечные разговоры о Моцарте — короче говоря, все разнообразные удовольствия от сладкой музыки и дешевых чувств. Сейчас он каждый вечер шел домой с тщательно сложенным элегантным свертком, в котором лежал очередной справочник по лекарствам; дома разворачивал обертку так, словно чистил неизвестный тропический фрукт, открывал справочник и принимался читать его с улыбкой и восхищением, со светом в глазах и улыбкой на губах, как бывает у истинных правоверных, когда они видят, как аккуратно, словно часы, по воле Бога работает Вселенная.
Мюмтаз знал Яшара по его и Ихсана общим друзьям в Париже и немного по визитам к Адиле-ханым. Яшар служил в Министерстве иностранных дел, и в 1925–1926 годах всем своим видом олицетворял самое блестящее будущее тех лет, однако с тех пор, как по причине предательства одного друга семьи он потерял должность советника-посланника в одной маленькой миссии, а еще точнее, с тех пор, как, вместо того чтобы отправиться в крупный европейский город на вакантную должность посланника, он поехал на должность первого секретаря в один из маленьких балканских городов, он начал говорить о подозрениях на болезнь, словно она была дана ему природой в качестве компенсации.