Дальше нечто подобное происходило с нашими «друзьями», которые вдруг оказывались «не друзьями», или «возлюбленными», которые, как выяснялось, не готовы были ими быть. И еще множество других ситуаций вынуждали нас усомниться в однозначности связности интеллектуальных объектов топоса плоскости мышления.
Автор первых исследований феномена расщепленного мозга Майкл Газзанига говорит, что специфической особенностью маленьких детей является то, что они приходят в чрезвычайное недоумение, если сталкиваются с ситуациями преувеличения (или искажения) неким рассказчиком обстоятельств ситуаций, свидетелями которых они были.
Майл Газзанига объясняет это тем, что языковой «интерпретатор» левого полушария маленького ребенка еще недостаточно развит, чтобы спрятать от него это передергивание фактов, зафиксированных правым полушарием детского мозга.
То есть, используя данные нейрофизиологии, если говорить совсем образно (и сильно все упрощая), наше правое полушарие (почти полностью внеязыковое) отвечает в нас как бы за топос интеллектуальных объектов внутреннего психического пространства, а левое полушарие (напротив, языковое) – за топос связных интеллектуальных объектов плоскости мышления.
И в нас, таким образом, на неосознаваемом уровне идет постоянная борьба: знание о «фактах» реальности (условно – правое полушарие) борется в нас с «объяснениями», подчерпнутыми из нашей лингвистической картины мира (которые во множестве производятся левым полушарием нашего мозга).
Поскольку же лингвистическая картина мира стала для нас эффективным средством организации хаоса «фактов» реальности (а само левое полушарие – ведущим), мы постепенно научаемся игнорировать «факты» реальности, заговаривать их бесчисленными «объяснениями» (созданными по случаю конструктами нашей лингвистической картины мира).
И только другие люди, делающие что-то, что мы никак не можем впихнуть в свою лингвистическую картину мира (мир, понятый нами так в нашем представлении о нем), способны ввести в нашу отлаженную систему скрадывания «фактов» (слепоты к действительным отношениям реальности) существенный диссонанс.
Оказавшись в подобной ситуации (в таком положении вещей) мы как бы зависаем – «объяснения» лингвистической картины мира не срабатывают, а «факты» реальности (действительные отношения в ней) столь весомы и существенны, что мы просто не можем их проигнорировать.
То есть, разрушается та «связность» между «знаками» (сигналами сигналов) и «значениями» (сигналами, нашими внутренними состояниями), которая и гарантировала нам прежнюю легкость понимания и принятия решений. Мы обнаруживали себя в состояниях, как говорят в таких случаях, когда «что-то пошло не так».
Вот это – «что-то пошло не так» – и побуждает в нас ту ориентировочную реакцию, ту поисковую активность, ту вовлеченность в реальность, которые способны заново дать нам наше место в реальности действительных отношений, выскочить хотя бы нам миг из ткани своих представлений (конструктов лингвистической картины мира), вновь ощутить это действие (отношение) сил в реальности как таковой.
48. Подумайте о различии, которое всегда может быть обнаружено между тем, что вы говорите, и тем, когда вы пытаетесь что-то сказать.
Конечно, я далеко не всегда говорю, пытаясь сказать что-то, я могу просто говорить – «говорю то, что думаю». Иногда же я говорю, действительно пытаясь сказать нечто, указать на то, что находится за моими словами (указать на то, о чем я действительно пытаюсь сказать).
Это нечто всячески сопротивляется своему сказыванию: то, на что мы хотим указать, не имея возможности это сделать, – это и есть отношение элементов в некоем усмотренном нами положении вещей.
Нет, это не ваше «отношение к чему-то» – подобные «мысли» мы высказываем без затруднений, а ваше собственное положение, ваше место в ситуации, которое действительно никак не высказываемо.
Мы прибегаем к метафорам, образам и прочим ухищрениям, чтобы дать нашему собеседнику возможность почувствовать некую систему отношений (положение вещей, действие сил) внутри воображаемой ситуации, надеясь, что, ощутив это напряжение сил внутри предложенного ему образа (метафоры), он сможет перенести это свое ощущение со-отношений (соответствующую систему действия сил) на то положение вещей, о котором мы ему рассказываем.
Нужно быть в высшей степени наивным, полагая, что даже подобная тактика (лучшая из доступных нам) может привести к хорошему результату – так, чтобы ваш собеседник действительно понял, что именно вы пытаетесь ему сказать. Он возможно поймет, о чем вы пытаетесь ему сказать, но вряд ли он ощутит те отношения, то действие сил, которое вы пытаетесь ему сообщить.
Это совершенно неудивительно, поскольку язык создавался для целей упрощения, аппроксимации отношений, для сглаживания их сложности и парадоксальной зачастую взаимообусловленности. Он создавался для коммуникативных целей, которые не предполагают проникновения «в суть вещей», а лишь необходимость координации действий в конкретной социальной группе.
49. При этом, кроме языка у нас нет иного средства, для передачи того, что мы можем начать понимать, образовывая в себе «специальные интеллектуальные объекты». С другой стороны, мы не были бы способны к образованию этих «специальных интеллектуальных объектов», если бы не язык.
Если у нас совсем нет языка (если мы живем в некоем доязыковом племени), то мы полностью погружены в очевидное нам положение дел. Мы отслеживаем все, что происходит в племени, пытаясь найти для себя наиболее правильную и безопасную форму поведения. Но в данном случае, и сама эта жизнь и эти формы поведения, очевидно, не могут быть слишком сложными.
Если же мы получили язык и играем в его языковые игры, мы, конечно, оказываемся в более сложном социальном мире. В конце концов, это язык порождает эфемерные «сущности», с которыми мы потом, как нам кажется, и имеем дело: например, статус «вождя», «институт брака», «божеств» и т. д., и т. п.
Все эти штуки были бы невозможны в доязыковом мире. Мы бы не смогли играть в эти сложные игры, не имея соответствующих виртуальных «сущностей». Впрочем, и играем мы в них, потому что в них играют все остальные (эти «сущности» названы в методологии мышления «форпостами веры»).
То есть, вся эта конструкция обусловливается лишь реальностью соответствующей социальной игры, а не тем, что эти «сущности» есть.
Но дальше язык усложняется, каждое слово (сигнал сигнала) начинает значить больше определенного элементарного денотата. Возникают понятия с набором трудно верифицируемых характеристик – например, «справедливость», «право», «любовь», «ответственность», «красиво», «правильно», «хорошее поведение» и т. д.
Ни одно из этих слов не имеет денотата в реальном мире, на который мы могли бы совместно указать и прийти к взаимному согласию. Мы прибегаем к различным толкованиям этих неопределенных слов, которые уже лишь формально являются «сигналами сигналов».
На деле же, это уже странные производные друг друга – что-то бессмысленное, что силится найти свой денотат (состояние, значение) в нас же самих, но так и не находит ничего определенного.