Военный оркестр грянул "Лети, лети, мой легкокрылый". Воинственно нахохлились воробьи и стрижи. То и дело раздавались возгласы:
– Дадим им дрозда!
Прощающиеся жены попробовали затянуть популярную в то время песенку "Крови жаждет сизокрылый голубок". Но от волнения произносили только:
– Кррр!
Поговаривали даже, что "сраженный воробей" своей парадоксальностию несколько напоминает "жареный лед" и "птичье молоко". Оптимизм обуял всех. И от избытка его многие дышали учащенно.
С неколебимой верой в правоту своего дела и с годовым запасом провианта улетали на запад возбужденные стаи. В пахнущем кровью воздухе звучало супружески-прощальное, наивно-трогательное:
– Касатик ты мой! Весточку хоть пришли… голубиной почтой…
– Ласточка ты моя! Горлинка!
– Соколик мой ненаглядный!
– Проща-ай, хохла-а-аточка!
А оттуда, с запада, неслись уже странные, доселе не слышимые звуки. Что-то, как филин, ухало и, как сорока, трещало. А по крышам опустевших гнезд забегали вездесущие "красные петухи"…
Шел уже 47-ой месяц беспрерывной, тягостной войны, когда, наконец, на прилегающих к столице дорогах показались первые стайки уцелевших освободителей. "В пух и прах, в пух и прах!" – словно бы выбивали из земли воробьиные лапки. И царство пернатых, вторично освобожденное, захлестнула волна бесшабашно-лихой воробьиной песни:
Салавей, салавей,
Пта-а-ашечка,
Канаре-е-ечка-а!
Снова, как встарь, сомкнулись "орлиные крылья" вокруг "лебединых шей" – и жизненные силы дамских прелестей, вполне разбуженные еще залпом Авроры, теперь окончательно восстали ото сна.
Не прошло и трех лет, как пернатое население острова стало жертвой нового стихийного бедствия: Горный Орел "погрузился в размышления".
Страшны были не размышления; страшны были те интернациональные словечки, в которые он их облекал и о которых он не имел "совершенно определенного понятия". Так, он еще с детства путал приставки "ре" и "де" в приложении к "милитаризации".
Будучи уже в полном цвете лет, "коронованный любитель интернациональных эпитетов" предложил произвести поголовную перепись населения "Птичьего острова". Когда ему был, наконец, представлен довольно объемистый "Список нашего народонаселения", – он, видимо, возмущенный отсутствием эпитета к слову "список", извлек из головы первый пришедший на ум; к несчастью, им оказался "проскрипционный".
Запахло жженым пером, задергались скворцы в наглухо забитых скворешниках. Специфически воробьиное "чик-чирик" уступило место интернациональному "пиф-паф".
И все-таки без особой радости восприняли воробьиные стаи весть о кончине Горного Орла. Глухо гудели церковные колокола. Окрасились трауром театральные афиши. По столичным экранам совершала последнее турне "Гибель Орла". Трупный запах и журавлиные рыдания повисли в осиротелой атмосфере.
"Мы сами, родимый, закрыли орлиные очи твои…" – стонали пернатые; причем, грачи-терапевты с подозрительной нежностию выводили слово "сами" и рабски преданно взирали на стоявшего у гроба пингвина.
А пингвин, видимо слишком "окрыленный" мечтою, уже "парил в облаках".
Начинался век "подлинно золотой".
Мудрое правление пингвина вкупе со слоем ионосферы вполне обеспечивали безмятежное воробьиное существование. "Важная птица!" – с удовольствием отмечали воробушки и с еще б?льшим рвением клевали навоз экономического развития.
После длительного периода сплошного политического оледенения наступили оттепели, следствием чего явилась гололедица – полное отсутствие политических трений. А гололедица, как известно, лучшая почва для "поступательного движения вперед".
Молодые и неопытные воробушки зачастую поскальзывались и падали. Их подбирали пахнущие бензином и гуманностью черные вороны. И отвозили к Совам.
"Неопытность" молодых воробушков заставляла, однако же, призадуматься и пингвина, и попугаев, и пристроившуюся к ним трясогузку. Не раз перед воробьиной толпою приходилось им превращаться в сладкоголосых сирен и уверять слушателей в том, что добродетель несовместима с бифштексом.
Доверчивые воробушки в таких случаях чирикали вполне восторженно, однако здесь же высказывали "вольные мысли" по адресу трясогузки и составных частей ея.
И вообще, следует отметить, в последнее время воробушки вели себя в высшей степени неприлично. К филантропии пингвина относились весьма скептически. И в самом выражении "бестолковый пингвин" усматривали тавтологию.
Единственное, что вызывало сочувствие у жителей "Птичьего острова", так это внешняя политика пингвина. Вероятно потому, что она была очень проста и заключалась в ежедневном выпускании голубей. Если даже иногда и приходилось вместо голубей пускать "утку" или даже "ястребки", воробушки не меняли своего отношения к внешней политике, ибо считали и то, и другое причудливой разновидностью голубей.
Все это я почерпнул, как уже отмечалось, из приветственной речи пингвина. "Растроганный до жалобных рыданий" я произнес, в свою очередь, несколько слов перед микрофоном. Я убеждал их всех, что подводное царство, коего я являюсь полномочным представителем, всегда питало к "Птичьему острову" любовь почти материнскую и даже почти сыновнюю; что к "Птичьему острову", без сомнения, обращены теперь взоры всего прогрессивного животного мира и т. д. и т. д. В заключение я выразил надежду, что в гостинице "Чайка", которая любезно мне предоставлена, я буду чувствовать себя, как "рыба в воде". Что же касается "временных недостатков", то по прибытии в свою подводную резиденцию я буду молчать, как рыба.
Вслед за этим открытая машина помчала меня к новой моей резиденции; причем, всю дорогу сопровождали меня поощрительные возгласы "Хорош гусь!", снисходительное щебетанье и восторженное кукареканье. В воздухе словно звенел алябьевский соловей, запах птичьего кала говорил о подъеме материального благосостояния. И тем не менее мне казалось, что все эти звуки и запахи сливаются в одно – в мелодию "лебединой песни".
11 октября
Пятница – синее, удивительно – синее, иногда сгущается до фиолетового, иногда отливает голубизной, но во всех случаях – непременно синее.
Суббота – под цвет яичного желтка, гладкая, желтая и блестящая; к вечеру розовеет.
Воскресенье – кроваво-красное, зимой – румяное. Если смотреть на него со стороны синей пятницы – кажется багровым, а в самом себе ассоциируется со знаменами и кирпичной стеной.
Понедельник – до такой степени красное, что представляется черным.
Вторник – светло-коричневое.
Среда – невнимательному глазу кажется белым, на самом же деле – мутно-белесоватое, за которым трудно разглядеть определенный цвет.
Четверг – зеленое, без всяких примесей.