И теперь он понял, зачем она приходила. Догадалась, что при матери ему говорить о деле будет вдвое трудней, – вот и увела злыдню.
Князья остались наедине. Слуги стояли поодаль, у стены, в ряд. Если говорить негромко – не услышат.
Ингварь набрал в грудь воздуха – и промолчал.
«Что с Борисом делать будешь? Решил?» – спросил требовательный разум.
А сердце трепыхалось, желало сорваться с Христовой лески, уйти в манящую глубину.
Михаил Олегович, отпив из кубка, подпер толстую щеку кулаком. Хитро подмигнул:
– Ну, сосед, зачем пожаловал? Я тебя знаю. Без дела ты не ездишь. При княгине не хотел сказать? Говори теперь.
Открыл Ингварь рот – и снова закрыл. Руки, спрятанные под стол, мелко дрожали.
Про дальние странствия
Из степей дул жаркий, сухой ветер. Трава стояла еще зеленая, не высушенная солнцем, но воздух был уже не весенний – горьковатый, усталый. Над землей носилась серая пыль.
Из-под руки, настороженно, Ингварь смотрел на противоположный берег. Условились сойтись в полдень здесь, у речного переката. По десять человек. Без луков.
Позади, в густом ковыле затаились стрелки из крепости – на случай половецкого вероломства. Но и поганые, надо думать, явятся не вдесятером. На той стороне овраг, где можно хоть сотню конных спрятать.
В диком поле уговорам не верят. А кто поверил, тех давно в живых нет.
– Вон они, – сказал Добрыня – спокойно, но палец потянулся к усу. Боярин знал половецкие повадки лучше, чем кто бы то ни было. Потому под белую рубаху надел кольчугу, и Ингварю велел сделать то же.
– …Только шестеро, меньше условленного, – посчитал медленно приближавшихся всадников князь. – Едем?
– Я один. Ты жди знака.
Путятич тронул поводья, въехал в реку. Вода дошла до стремени его вороного коня и выше не поднималась. А к августу брод совсем обмелеет – хоть гони через реку вскачь.
С другого берега, горяча и покручивая низкорослую лошадь, навстречу спустился тоже один, в косматой шапке.
Остановились, заговорили.
Вот Добрыня обернулся, дважды махнул. Это означало, что надо показать серебро.
Дружинник вывел вперед коня, груженного казной. Два мешка, в каждом по двести гривен, тяжело звякали.
Половец вскинул ладонь: стой, где есть. Хлестнул нагайкой по крупу, в несколько мгновений вылетел на эту сторону.
– Сюда ссыпай, – сказал он по-русски и кинул наземь вынутую из-за седла коровью шкуру. – Считать буду.
Лицо у степняка было обыкновенное, половецкое: плоское, с узкими глазами, кожа смуглая, усы – два крысиных хвоста. Одет, как все они, в рванье. У поганых наряжаться не заведено, невоинское дело. Чтобы понять, важный человек или нет, надо не на платье, а на оружие смотреть и на лошадь.
Лошадь была точеная, с маленькой змеиной головой – за таким скакуном не угонишься; рукоять сабли серебряная; стремена тоже. Видно, что не рядовой ханский дружинник-ланган.
Половец кошкой, мягко, спрыгнул. Стал доставать из мешка блестящие бруски. Некоторые кусал зубом – проверял, серебро ли. Укладывал кучками по десять штук.
Поехал через реку к дальнему оврагу и Добрыня – проверить, вправду ль привезли Борислава. На краю балки остановился.
У Ингваря быстро колотилось сердце. Если какой обман – Путятич коснется рукой затылка. Тогда быть сече.
Но боярин развернулся, порысил обратно к реке. Значит, брат там.
Немного отлегло.
Проверяльщик опорожнил первый мешок, взялся за второй. Дело пошло быстрей – приноровился.
– Три гривны еще дай, – сказал он, закончив, и поглядел на Ингваря острым, будто не человеческим, а волчьим взглядом.
– Чего это? Сорок кучек, по десять гривен в каждой.
Степняк ловко завязал углы шкуры. Крякнув, поднял ношу, которая была больше его собственного веса. Дружинники переглянулись – ох, жилист, вражина. Лошадь, даром что маломерка, под тяжестью даже не присела. Известно: половецкие кони выносливы, крепки.
– За что три гривны? – сердито повторил Ингварь – и едва удержался в седле. Половец свистнул в два пальца так оглушительно, что спокойный Василько шарахнулся.
Из оврага медленно, трудно выкатила повозка, запряженная парой. В ней лежало что-то, сверкавшее на солнце, – издали не разглядеть что. А потом так же медленно выплыл всадник на исполинском коне, каких Ингварь еще не видывал. Четверо половцев, окружавших богатыря, на своих лошаденках казались игрушечными.
– Два коня и повозка. – Проверяльщик показал три пальца. – Три гривны.
– Не нужны нам ваши кони. И повозка не нужна.
Ингварь щурил глаза, смотрел на огромного всадника: он, не он?
А Добрыня был уже близко. С плеском пересек реку.
Сначала остановил половца:
– Погодь. Он к броду подъедет – тогда и ты.
Потом кивнул Ингварю: обмана нет. Лицо у боярина было хмурое. Кажется, он до последнего надеялся, что степняки брешут и никакого Борислава с ними нет. Сечи-то боярин не страшился.
Богатырь поравнялся с половцами, ждавшими на том берегу, направил своего чудо-коня в воду. В самом глубоком месте она едва доставала гнедому великану до колен.
– Братуша, ты? – раскатился над рекой звучный голос. – Ох, вырос!
– Стой! Куда? – крикнул Добрыня, но Ингварь ударил Василька каблуками в бока, поскакал навстречу.
Мимо с топотом, с брызгами пронесся половец, увозя серебро.
Сошлись с братом посреди брода. Обнялись. Вблизи стало видно, что исполином Борислав кажется из-за своего конищи, который был много выше и шире немаленького Василька.
Если брата в плену и мучили, то, видно, не очень сильно. Лицо у него было румяное и гладкое, за шесть лет нисколько не постаревшее. Под усами, диковинно загнутыми кверху наподобие двух половецких клинков, сверкали сахарные зубы.
Ингварь и забыл, какой Борис красивый. Первая жена у отца была половчанка, но светловолосая, потому что приходилась дочерью венгерской королевне и внучкой австрийскому херцогу. От перемешения многих кровей брат получился молодцом на загляденье. Глаза синие – в отца, кудри светлые – в австрийскую прабабку, усы черные – в половецкого деда, нос соколиный – в деда венгерского.
Одет Борис был не по-русски и не по-степному, а диковинно: плоской лепехой бархатная шапка, из которой торчит пышное перо неведомой птицы; кафтан с длинными разрезными рукавами; сапоги выше колен, с острыми шпорами. У пояса с одной стороны прямой германский меч, с другой короткая кривая сабля. Зачем – непонятно.