Только многими годами позже в Париже мне объяснили, что существует целый семантический веер заключительных формул письма; благодаря им француз может с точностью аптекаря отвешивать тончайшие степени чувств, которые — даже не испытывая их — хочет выказать адресату; среди них «особое расположение» выражает низшую степень официальной вежливости, граничащей чуть ли не с пренебрежением.
О Франция! Ты страна Формы, равно как Россия страна Чувства! Поскольку француз вечно неудовлетворен, оттого что не чувствует в груди горящего пламени, он с завистью и ностальгией взирает на страну Достоевского, где мужчины, подставляя мужчинам для поцелуя выпяченные губы, готовы зарезать того, кто откажется их поцеловать. (Впрочем, даже если они и зарежут его, их надо тотчас простить, поскольку их рукой водила уязвленная любовь, а она, как поведала нам Беттина, освобождает людей от вины. Русский сентиментальный убийца найдет в Париже по меньшей мере сто двадцать адвокатов, жаждущих отправиться в Москву специальным поездом, дабы его защищать. К этому их принудит не сострадание — чувство слишком экзотическое и редко практикуемое в их стране, — но абстрактные принципы, являющиеся их единственной страстью. Русский убийца, не имеющий о том и понятия, по освобождении помчится к своему французскому защитнику, чтобы обнять его и поцеловать в губы. Француз испуганно попятится, русский оскорбится, всадит ему нож под ребра, и вся история повторится, как та самая песенка о собаке и куске мяса.)
11
Ах эти русские…
Когда я жил еще в Праге, там ходил анекдот о русской душе. Чех с ошеломляющей быстротой соблазняет русскую женщину. После совокупления русская говорит ему с бесконечным презрением: «Моим телом ты овладел. Но душой моей не овладеешь никогда!»
Прекрасный анекдот. Беттина написала Гёте пятьдесят два письма. Слово «душа» встречается в них пятьдесят раз, слово «сердце» сто девятнадцать раз. Лишь изредка слово «сердце» мыслится в буквальном анатомическом значении («у меня колотилось сердце»), чаще оно использовано как синекдоха, означающая грудь («я хотела бы прижать тебя к моему сердцу»), но в подавляющем большинстве случаев означает то же, что слово «душа»: чувствующее «я».
Я мыслю, следовательно, я существую — фраза интеллектуала, который пренебрегает зубной болью. Я чувствую, следовательно, я существую — правда, более обобщенная по силе и касающаяся всего живого. Мое «я» не отличается существенно от вашего «я» тем, что оно думает. Людей много, мыслей мало: все мы думаем приблизительно одно и то же и друг другу передаем мысли, обмениваемся ими, берем взаймы, крадем. Однако когда кто-то наступил мне на ногу, боль чувствую я один. Основой «я» является не мышление, а страдание — самое элементарное из всех чувств. В страдании даже кошка не может сомневаться в своем незаменимом «я». В сильном страдании мир исчезает, и каждый из нас — лишь сам наедине с собой. Страдание — это великая школа эгоцентризма. «— …А очень вы меня презираете теперь, как вы думаете? — спрашивает Ипполит князя Мышкина.
— За что? За то, что вы больше нас страдали и страдаете?
— Нет, а за то, что недостоин своего страдания».
Я недостоин своего страдания. Великая фраза. Из нее вытекает, что страдание является не только основой «я», его единственным бесспорным онтологическим доказательством, но что из всех чувств оно является тем, что более всего достойно уважения: достоинством всех достоинств. Поэтому Мышкин восхищается всеми женщинами, которые страдают. Впервые увидев фотографию Настасьи Филипповны, он скажет: «Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала…» Эти слова определили сразу же с самого начала, еще до того, как мы могли заметить Настасью Филипповну на сцене романа, что она возвышается над всеми остальными. «Я ничто, а вы страдали…» — скажет очарованный Мышкин в пятнадцатой главе первой части, и с этого мгновения он погиб.
Я сказал, что Мышкин восхищался всеми женщинами, которые страдают, но я мог бы перевернуть свое утверждение: как только какая-нибудь женщина начинала ему нравиться, он представлял себе, как она страдает. Это была, впрочем, выдающаяся метода обольщения (жаль, что Мышкин так мало сумел извлечь из нее пользы!), ибо сказать какой-нибудь женщине: «Вы очень страдали» — это все равно что обратиться к ее душе, погладить ее, поднять ввысь. Любая женщина в такую минуту готова сказать нам: «Хотя телом моим ты еще не владеешь, но моя душа уже принадлежит тебе!»
Под взглядом Мышкина душа растет и растет, она похожа на огромный гриб высотой с пятиэтажный дом, она похожа на воздушный шар, который с экипажем воздухоплавателей вот-вот взмоет к небу. Это явление я называю гипертрофией души.
12
Получив от Беттины проект своего памятника, Гёте почувствовал, вы, наверное, помните, как у него выступила слеза; он был уверен, что так самые глубины его души дают ему возможность познать правду: Беттина действительно любит его, и он был несправедлив к ней. Только со временем он осознал, что слеза открыла ему не какую-то великую правду о Беттининой преданности, а лишь избитую правду о его тщеславии. Ему стало стыдно, что он вновь поддался демагогии собственной слезы. А дело в том, что со слезой у него был немалый опыт, начиная с его пятидесятилетия: всякий раз, когда кто-то хвалил его или когда он испытывал внезапное удовлетворение от совершенного им красивого или доброго поступка, на глаза набегали слезы. Что такое слеза? — задавался он вопросом и не находил ответа. Однако одно осознавал ясно: часто, до подозрительности часто, слеза была вызвана впечатлением, которое на Гёте производил сам Гёте.
Примерно спустя неделю после страшной гибели Аньес Лора навестила сокрушенного горем Поля.
— Поль, — сказала она, — теперь мы на свете одни.
У Поля увлажнились глаза, и он отвернулся, чтобы скрыть от Лоры свою растроганность.
Этот-то поворот головы и заставил ее крепко схватить его за руку:
— Поль, не плачь!
Поль сквозь слезы смотрел на Лору и убеждался, что у нее тоже увлажнились глаза. Он улыбнулся и сказал дрожащим голосом:
— Я не плачу. Это ты плачешь.
— Если тебе что-то понадобится, Поль, ты же знаешь, что я здесь, что я всем существом с тобой. И Поль ответил ей:
— Я знаю.
Слеза в глазах Лоры была слезой умиления, которое испытывала Лора над Лорой, готовой пожертвовать всей своей жизнью, чтобы быть рядом с мужем своей погибшей сестры.
Слеза в глазах Поля была слезой умиления, которое испытывал Поль над преданностью Поля, не способного жить ни с одной женщиной, кроме как с той, которая была тенью его покойной жены, ее имитацией — ее сестрой.
А потом однажды они улеглись вместе на широкую постель, и слеза (милосердие слезы) сделала свое дело: у них не возникло ни малейшего ощущения предательства, которое они, возможно, допустили по отношению к мертвой.
Старое искусство эротической двусмысленности пришло им на помощь: они лежали рядом вовсе не как супруги, а как брат с сестрой. Лора была для Поля до сих пор табу: пожалуй, даже в тайниках сознания он не соединял ее ни с каким сексуальным представлением. Сейчас он ощущал себя ее братом, который должен заменить ей потерянную сестру. Это сперва помогло ему лечь с нею в постель, а уж потом наполнило его совершенно незнакомым волнением: они знали все друг о друге (как брат и сестра), и то, что их разделяло, не было неведомое; то был запрет; запрет, который продолжался двадцать лет и со временем становился все более нерушимым. Ничего не было ближе, чем тело этого другого. Ничего не было запретнее, чем тело этого другого. С ощущением возбуждающего инцеста (и с увлажненными глазами) он овладел ею и любил ее так неистово, как никогда никого не любил.