Она овдовела в тридцать лет, когда отец добровольцем ушел на фронт и погиб под Сталинградом в штрафном батальоне. До старости, когда упоминали о погибшем отце, у нее начинали дрожать губы и глаза наполнялись слезами, и он боялся говорить об отце, боялся слез, текущих из ее прекрасных серых глаз. Архитектор, она шла вслед за войсками по сожженному Смоленску и проектировала бани и прачечные для оставшихся жителей. Она работала всю жизнь, взращивая сына, не отказывая ему ни в чем, и он помнил ее подарок, великолепный, лазурного цвета велосипед, на котором он катил по влажному голубому асфальту среди редких машин и весенних деревьев.
К старости она ослабела и много лежала. Он незаметно всматривался в ее теплую кофту, боясь, что вдруг не заметит ее дыхания. Она сетовала, что он редко бывает с ней, скучала. Однажды, проходя мимо ее комнаты, он услышал ее неразборчивый бубнящий голос. Это она на память читала вступление к «Медному всаднику». Она чувствовала, что приближается ее конец, и занималась сборами, как собираются в путь. Аккуратно в папки сложила все свои рисунки, собрала все письма и фронтовые треугольники отца. Записала всю историю рода. Однажды он увидел, что она молча сидит на кушетке и лицо у нее торжественное.
– Мама, ты что? – спросил он.
Она ответила:
– А все-таки мы жили в великую эпоху.
Вскоре после этого она крестилась, и Белосельцев остро ощутил, что эпоха кончилась. Когда она умерла ночью и он держал ее остывающую руку, его поразило, что у него с мамой одинаковая форма ногтей, и он сжимал ее холодеющую руку.
Все это Белосельцев рассказал Маркиану Степановичу, а когда кончил, того уже не было. С того места, где тот сидел, медленно удалялась белая цапля, обходя розовые кустики иван-чая.
Белосельцева не удивляла многоликость Божества, которое обретало образ, облегчавший Белосельцеву общение с ним. Если Бог был в купине неопалимой, в падающем, как небесный изумруд, метеоре, с еще большей легкостью он мог предстать перед Белосельцевым в образе дорогих ему людей.
И таким дорогим человеком, что принял образ Божий, был генерал Альберт Михайлович Макашов. Он сидел за дощатым столом, на столе лежало перо кукушки, которая пролетела в безуспешных поисках родного гнезда. Макашов не убирал перо, словно раздумывал, как употребить этот дар небес. Он был в полевой форме, с зелеными генеральскими звездами, в своем черном знаменитом берете, в котором стоял на балконе Дома Советов, когда отдал приказ баррикадникам штурмовать Останкино. Белосельцев смотрел на его спокойное, с крепким носом и сжатыми губами лицо, в котором было знание о поджидавшей их всех судьбе.
– Господи, – произнес Белосельцев, – наконец-то я смогу рассказать Тебе то, что так тщательно сберегал и таил. Когда первые пулеметы ударили по баррикаде и раненые женщины поползли к подъезду Дома Советов, чтобы укрыться от пуль, я уже знал о снайперах, которые разместились на крышах и стали выбивать то защитников Дома Советов, то десантников, скрытых под броней бэтээров. Это меняет представление о всей картине того кровавого дня. Тебе это важно знать?
Макашов чуть мотнул головой, давая понять, что сведения не заинтересовали его.
– Тогда знай, что бэтээры, притаившиеся у стен Останкино, заранее получили приказ стрелять по толпе, и я слышал, как пуля чмокнула в живое тело, а другая глухо ударила в дуб, что рос у останкинской башни. И тот бешеный бэтээр с обезумевшим водителем, что врезался в толпу, я кинул в него пластиковую бутылку с бензином, но промахнулся, и бензин горел на асфальте.
Макашов взял перо, окунул в чернила и на листе мелованной бумаги каллиграфическим почерком написал: «Повесть временных лет». Отложил перо и произнес:
– Расскажи лучше о жене, которая кинулась тебя спасать.
В то утро, когда к Дому Советов потянулся народ и стали строить баррикаду из старой арматуры, истлевших досок, поломанной мебели, Белосельцев тоже отправился к Дому Советов, и два его сына увязались за ним. Он видел, как они, похожие на муравьев, тащат к баррикаде какие-то палки, катят пустые железные бочки, и он испытывал удовлетворение и отцовскую гордость, видя своих сыновей в рядах восставших. Изредка, выходя из Дома Советов, он видел сыновей среди баррикадников, которые играли на гитаре, танцевали, размахивали Андреевским флагом.
Когда формировался Добровольческий полк и в одной шеренге маршировали старики-ветераны, худосочные юнцы, бородатые старцы, он видел, как сыновья, сбиваясь с шага, маршируют и у них на боку висят противогазные сумки. Старший нес имперское черно-золотое знамя. Белосельцев увидел, как наперерез шеренге выбежала жена Вера с иконой в руках, загородила путь марширующим, истошно крича, стала выхватывать из рядов сыновей. А те сердились, отталкивали мать. Ушли вместе с утлой колонной, а жена, простоволосая, безумная, крестила иконой Дом Советов, баррикаду, угол здания, за которым скрылась шеренга.
Через несколько дней, когда грохотали танки и баррикада, разнесенная в щепки, была завалена трупами, жена, обезумев, бегала к месту побоища в поисках сыновей. Дома она стояла на коленях перед иконой и страстным слезным шепотом молилась, и когда под утро один за другим явились домой сыновья, измученные, закопченные, жена целовала их лица, их руки и упала перед иконой без чувств.
С тех пор в ней оборвался какой-то живой стебель, она часто плакала, ездила по монастырям. В ней исчезло то обожание, которое делало ее такой восторженной, светоносной. Такой, которую он так любил с благословенных карельских времен.
Она тяжело умирала. У нее отказывали легкие, она не могла дышать, заходилась странным удушьем. Говорила, что эти мучения даны ей за неотмолимый грех, когда она избавилась от ребенка. В краткие часы, когда ее отпускало удушье, она лежала в беседке среди берез и дремала, а Белосельцев смотрел на ее истощенное любимое лицо и просил Господа взять часть его жизни и передать ей. Чтобы она не уходила, чтобы оставалась лежать в беседке среди ровного шума берез.
Та последняя страшная ночь. Она то заходилась ужасным кашлем, то падала на подушки без сил. Он обнял ее за плечи, усадил на кровати, и она, уже почти лишившись голоса, прощаясь с ним, утешая его, чуть слышно сказала:
– Нам всем предстоит пройти этот путь.
Она легла и больше не поднималась. Протянула ему руки, он взял их в свои, и они прощались. И в этих прощальных пожатиях были все их снега, все серебряные метели, все ласки, все нежные слова и признанья, и она передавала ему все это на сбереженье, на вечную любовь.
Генерал Макашов выслушал его исповедь, пожал ему руку и пошел по колючим травам, которые осыпали его цепкими семенами.
Глава девятая
На опушке неуловимой желтизной и запахами сухой листвы притаилась осень. В белесой выцветшей траве неутомимо звенел кузнечик. Тут же стоял шалаш, крытый березовыми ветвями, сладостный дух которых пьянил. Среди этих ароматов, в тени шалаша, сидел старец. Он был с непокрытой головой, редкие мягкие волосы спускались до плеч. Лицо с куцей бородкой было серебристого цвета, а глаза, влажные от непросыхающих слез, казались то серыми, если над шалашом вставала туча, то синими, если над шалашом открывалась лазурь.