К ней подходит Майк, потом Ричи, и действо повторяется. Теперь она ощущает некоторое удовольствие, легкий жар детского незрелого секса, и закрывает глаза, когда к ней подходит Стэн, и думает об этих птицах, весне и птицах, и она видит их, снова и снова, они прилетают все сразу, усаживаются на безлистные зимние деревья, всадники ударной волны набегающего самого неистового времени года, она видит, как они вновь и вновь поднимаются в воздух, шум их крыльев похож на хлопанье многих простыней на ветру, и Беверли думает: «Через месяц все дети будут бегать по Дерри-парк с воздушными змеями, стараясь не зацепиться веревкой с веревками других змеев». Она думает: «Это и есть полет».
Со Стэном, как и с остальными, она ощущает это печальное увядание, расставание с тем, что им так отчаянно требовалось обрести от этого действа, – что-то крайне важное – оно находились совсем близко, но не сложилось.
– Ты получил? – вновь спрашивает она, и хотя не знает точно, о чем речь, ей понятно, что не получил.
После долгой паузы к ней подходит Бен.
Он дрожит всем телом, но эта дрожь вызвана не страхом, как у Стэна.
– Беверли. Я не могу. – Он пытается произнести эти слова тоном, подразумевающим здравомыслие, но в голосе слышится другое.
– Ты сможешь. Я чувствую.
И она точно чувствует. Есть кое-что твердое; и много. Она чувствует это под мягкой выпуклостью живота. Его размер вызывает определенное любопытство, и она легонько касается его штуковины. Бен стонет ей в шею, и от его жаркого дыхания ее обнаженная кожа покрывается мурашками. Беверли чувствует первую волну настоящего жара, который пробегает по ее телу, – внезапно ее переполняет какое-то чувство: она признает, что чувство это слишком большое
(и штучка у него слишком большая, сможет она принять ее в себя?)
и для него она слишком юна, того чувства, которое слишком уж ярко и остро дает о себе знать. Оно сравнимо с М‐80 Генри, что-то такое, не предназначенное для детей, что-то такое, что может взорваться и разнести тебя в клочья. Но сейчас не место и не время для беспокойства: здесь любовь, желание и темнота. И если они не попробуют первое и второе, то наверняка останутся только с третьим.
– Беверли, не…
– Да. Научи меня летать, – говорит она со спокойствием, которого не чувствует, понимая по свежей теплой влаге на щеке и шее, что он заплакал. – Научи, Бен.
– Нет…
– Если ты написал то стихотворение, научи. Погладь мои волосы, если хочешь, Бен. Все хорошо.
– Беверли… я… я…
Он не просто дрожит – его трясет. Но вновь она чувствует: страх к этому состоянию отношения не имеет – это предвестник агонии, вызванной самим действом. Она думает о
(птицах)
его лице, его дорогом, милом жаждущем лице, и знает, что это не страх; это желание, которое он испытывает, глубокое, страстное желание, которое теперь едва сдерживает, и вновь она ощущает силу, что-то вроде полета, словно смотрит сверху вниз и видит всех этих птиц на коньках крыш, на телевизионной антенне, которая установлена на баре «Источник Уоллиса», видит улицы, разбегающиеся, как на карте, ох, желание, точно, это что-то, именно любовь и желание научили тебя летать.
– Бен! Да! – неожиданно кричит она, и он больше не может сдерживаться.
Она опять чувствует боль и, на мгновение, ощущение, что ее раздавят. Потом он приподнимается на руках, и она снова может дышать.
У него большой, это да – и боль возвращается, и она гораздо глубже, чем когда в нее входил Эдди. Ей приходится опять прикусить нижнюю губу и думать о птицах, пока жжение не уходит. Но оно уходит, и она уже может протянуть руку и одним пальцем коснуться его губ, и Бен стонет.
Она снова ощущает жар и чувствует, как ее сила внезапно переливается в него: она с радостью отдает эту силу и себя вместе с ней. Сначала появляется ощущение покачивания, восхитительной, нарастающей по спирали сладости, которая заставляет ее мотать головой из стороны в сторону, беззвучное мурлыканье прорывается меж сжатых губ, это полет, ох, любовь, ох, желание, ох, это что-то такое, чего невозможно не признавать, соединяющее, передающееся, образующее неразрывный круг: соединять, передавать… летать.
– Ох, Бен, ох, мой дорогой, да, – шепчет она, чувствуя, как пот выступает на лице, чувствуя их связь, что-то твердое в положенном месте, что-то, как вечность, восьмерка, покачивающаяся на боку. – Я так крепко люблю тебя, дорогой.
И она чувствует, как что-то начинает происходить, и об этом что-то не имеют ни малейшего понятия девочки, которые шепчутся и хихикают о сексе в туалете для девочек, во всяком случае, насколько ей об этом известно; они только треплются о том, какой жуткий этот секс, и теперь она понимает, что для многих из них секс – неосуществленный, неопределенный монстр; они говорят об этом действе только в третьем лице. Ты Это делаешь, твоя сестра и ее бойфренд Это делают, твои мама с папой все еще Это делают, и как они сами никогда не будут Это делать; и да, можно подумать, что девичья часть пятого класса состоит исключительно из будущих старых дев, и Беверли очевидно, что ни одна из этих девчонок даже не подозревают о таком… таком завершении, и ее удерживает от криков только одно: остальные услышат и подумают, что Бен делает ей больно. Она подносит руку ко рту и сильно ее кусает. Теперь она лучше понимает пронзительный смех Греты Боуи, и Салли Мюллер, и всех прочих: разве они, все семеро, не провели большую часть этого самого длинного, самого жуткого лета их жизней, смеясь, как безумные? Они смеялись, поскольку все, что страшно и неведомо, при этом и забавно, и ты смеешься, как иной раз малыши смеются и плачут одновременно, когда появляется клоун из заезжего цирка, зная, что он должен быть смешным… но он также и незнакомец, полный неведомой вечной силы.
Укус руки крик не останавливает, и она может успокоить других – и Бена, – лишь показав, что происходящее в темноте ее полностью устраивает.
– Да! Да! Да! – И вновь голову заполняют образы полета, смешанные с хриплыми криками граклов и скворцов; звуки эти – самая сладкая в мире музыка.
И она летит, поднимается все выше, и теперь сила не в ней и не в нем, а где-то между ними, и он вскрикивает, и она чувствует, как дрожат его руки, и она выгибается вверх и вжимается в него, чувствуя его спазм, его прикосновение, их полнейшее слияние в темноте. Они вместе вырываются в животворный свет.
Потом все заканчивается, и они в объятьях друг друга, и когда он пытается что-то сказать – возможно, какое-нибудь глупое извинение, которое может опошлить то, что она помнит, какое-то глупое извинение, которое будет висеть, как наручник, – она заглушает его слова поцелуем и отсылает его.
К ней подходит Билл.