Так как я ничего не отвечала, маленький монстр продолжал:
– Я, конечно, как руководитель предприятия советской торговли, мог бы взять тебя, Рыжова, на поруки… Или даже вовсе… Положить этот акт под сукно… Забыть о нем… Но… Ты знаешь, что надо делать, а, Рыжова?
Он впервые прямо посмотрел на меня, и по его блеклому лицу разлилась похоть.
Я по-прежнему молчала, и тогда шантажист нажал кнопку селектора и сухо бросил:
– Ко мне никого не пускать, ни с кем не соединять!
– Хорошо, Николай Егорович, – безлико откликнулась секретарша.
Потом он вскочил – да, буквально вскочил – из-за стола – вожделение, видно, подгоняло его, – подлетел к окнам и ловкими движениями – вжик, вжик, вжик – опустил все три гардины.
Затем повернулся ко мне. Его лицо маленького цезаря светилось упоением и предвкушением.
– Ну?! Прямо здесь! Прямо сейчас! – Он сделал два шага по направлению ко мне: – Раздевайся!
Я внезапно обрела хладнокровие. Стала холодна как лед. Как айсберг. Как Антарктида вместе с Арктикой. Я расстегнула верхнюю пуговку на форменном универмаговском халатике.
– Хорошо, – сказала я, – только вы сначала порвете акт.
– Умная девочка, – хищно пропел директор, и на губе у него лопнул пузырек слюны. – Я порву. Ты раздевайся, раздевайся. Да не спеши…
А сам подошел к столу, и, жадно вглядываясь в появляющиеся на свет мои прелести, медленно рвал компрометирующую меня бумагу…
…Я не хочу вспоминать ни одно из чувств, которые я тогда испытывала. Боль? Да, мне было больно. Стыд? Да. Унижение? Еще какое! Ненависть? И ненависть – тоже. И – бесконечную тоску и ощущение собственного ничтожества… Помню только мысль, которая хладнокровно (или мне казалось, что хладнокровно) почему-то звучала в моей голове: «Вот, я не отдала свою девственность Ванечке, а теперь…» А у Солнцева, когда он, пыхтя, наконец овладел мной (больно! больно!) вырвалось сокровенное: «Вот, не хотела по-хорошему, пришлось по-плохому!»
…У моего насильника тот факт, что я была девочкой, ничего, кроме брезгливости, не вызвал. Он немедленно убежал в скрывавшуюся где-то за портретом Ильича ванную комнату – а на прощание, полуголый, в рубашке с испачканным красным подолом, в неснятых носках, бросил мне с нескрываемым отвращением:
– Одевайся и уматывай. И забудь, что было. И дорогу сюда забудь. Чистюля!..
* * *
Прошло время, Ванечка все не приезжал из своего стройотряда, и я ему не писала, не могла.
А та сложная смесь из самых негативных эмоций на свете, которую я испытала в то утро понедельника в директорском кабинете, постепенно переплавилась во мне совсем в другие чувства: ненависть. Холодную ярость. Желание мстить.
Да, месть! Я думала о ней днем и ночью. Я желала убить, искалечить, бесконечно унизить своего насильника. Я призывала ему на голову все возможные кары. Я придумывала ему изощренные пытки: и из арсенала инквизиции, что видела в Музее религии и атеизма в Ленинграде, и из гестаповских застенков. Я мечтала о том, как он будет визжать, когда ему станут ломать кости на дыбе или вырывать щипцами ногти.
Я не сомневалась, что, расскажи я о случившемся Ванечке, он сам пойдет и изобьет мерзкую крысу до полусмерти, а может, даже убьет его. Но… Мой любимый был далеко, и я понимала, что все равно не смогу поведать ему о том, что со мною приключилось. Не смогу и не скажу никогда. Я была не в состоянии даже написать ему обычное ровное письмо ни о чем: «В Москве хорошая погода, а я по тебе скучаю…» К тому же Ванечка, он такой честный. В ярости он, наверное, страшен. И правда убьет негодяя. А потом его посадят. Нельзя Ивана в мою личную драму вмешивать.
Были и другие парни – не из института, нет, со мной в Плешке училось сборище карьеристов и маменьких сынков. Но вот мальчишки из нашего городка, одноклассники – кто-то за мной ухаживал, с кем-то я целовалась, – пацаны прямые, как правда, и знающие, почем справедливость. Они могли отметелить похотливого старикана, и так бы все ловко проделали, что никто бы их, наверное, потом даже и не нашел. Я уж собралась к ним обратиться, но потом все-таки передумала. Потому что мне неизбежно пришлось бы врать в ответ на их простой вопрос: за что? И как бы я ни изворачивалась, они, наверное, догадались бы, что сотворил мерзавец.
А потом я вдруг поняла: моя месть должна быть другой. Ведь штука не в том, чтобы просто доставить обидчику боль. Физическая боль быстро проходит. Моральная (я уже познала по себе) не проходит порой никогда. Поэтому надо ударить слизняка в самое больное место. Лишить его самого для него дорогого. Заставить его страдать – долго страдать.
Что для моего вожделеющего карлика самое важное? – спросила я себя. (Я думала тогда, что хорошо его понимаю. Мужчина в страсти вообще лишается защитных ограждений, масок своих. Когда он объят желанием, он демонстрирует свое истинное лицо.) И я поняла: главное для него – не деньги и даже не связи. Главное – это власть. Надо мной. Благодаря ей он растоптал меня в своем кабинете. Над другими девчонками и женщинами. Над Полиной. Над прочими сотрудниками универмага. Над покупателями, особенно теми, кто имеет вес и известность, – актерами, певцами, режиссерами. Ведь, пользуясь своими возможностями, он одаривает их товарным дефицитом, а они оказывают ему уважение, пресмыкаются перед ним. И вот если лишить моего кровника того, чем он владеет… Сбросить его с пьедестала… Уволить… А лучше даже – посадить… Вот тогда он и будет страдать… Долго… Бесконечно…
А еще я поняла в итоге всех своих размышлений – что это моя, и только моя вендетта. И не надо в нее вмешивать никого со стороны. Я должна отомстить сама, один на один.
И месть должна быть неспешной, изощренной, подготовленной. «Надо учиться у старших товарищей, – думала я. – Как же ловко мерзавец организовал мне расплату за то, что я отвергла его! Целую комбинацию провернул. Полину в отпуск выгнал, меня материально ответственной назначил. Инвентаризацию устроил, недостачу организовал. Под тюрьму меня подвел… Многоходовая комбинация в стиле чемпиона мира по шахматам гроссмейстера Карпова… И пусть у меня власти гораздо меньше, чем у директора, и опыта тоже, но ведь есть голова на плечах, и все говорят, что голова светлая… А уж если ничтожного врио завсекцией всегда можно под срок подогнать, чего уж там про директора крупного универмага говорить».
Внешне ничто в моей жизни не переменилось. Я продолжала ходить на работу. Полина вернулась из отпуска. С меня сняли матответственность. Директор больше ко мне не приставал. Мне даже показалось, что он меня специально избегает. Во всяком случае, в нашей секции он до конца лета так ни разу и не побывал. И в кабинет свой меня не вызывал. А когда я случайно повстречалась в коридоре и даже поздоровалась с ним, довольно весело, на лице Николая Егорыча мелькнуло нечто похожее на испуг. Может, он тоже боялся меня? Боялся, что я пожалуюсь на него? В партком, райком? Заявлю в милицию об изнасиловании?
А я тем временем острым глазом подмечала, как у нас в универмаге дело устроено. Я, конечно, и раньше догадывалась, что советская торговля организована совсем не так, как потчевали нас скучные сказки в институте, но даже не представляла всех масштабов воровства, спекуляции и афер. Всех лазеек, хитростей, комбинаций…