– Не надо ванны, помоюсь потом, – сказал он лакею, судорожно зевнул и, не подумав раздеваться, лишь распустив ремни, спикировал на койку. – Разбуди точно через три часа.
Этого ему должно было хватить, чтобы частично выспаться, а Вассерману, судя по всему, чтобы созреть окончательно. Однако, как Буров ни устал, как ни мечтал увидеться с Морфеем, заснул он не сразу. Мешали мысли о людях, отмеченных знаком голубя, сидящего на трезубце…
* * *
И вот что не давало Бурову заснуть.
За пятьдесят лет до Рождества Христова Палестина стала Римской провинцией со всеми вытекающими печальными последствиями: жестокими налогами, притеснениями, злоупотреблениями власти, оккупационным режимом. Горе побежденным. Ситуация в Святой земле усугублялась еще и тем, что еврейское население было не однородным, а разделенным на секты, которые относились к римлянам совершенно по-разному. Так, саддукеи, большинство которых происходило из зажиточных слоев, прекрасно приспособились к присутствию захватчиков и жили с ними в мире и полном согласии. Фарисеи, непримиримые формалисты, находились в пассивной оппозиции к Риму – много говорили и ничего не делали. Ессеи, суровые мистики, пользовавшиеся значительным влиянием, не очень-то интересовались политикой и все больше пребывали в тонких планах, думали о вечном. Единственной сектой, проповедовавшей активную борьбу с Римом, были зилоты – воинствующая националистическая группировка, основанная раввином Иудой Галилеянином. Это было братство непримиримых фанатиков, неистовых экстремистов, ведущих партизанскую войну на своей земле. Причем с невиданным упорством и редким мастерством. Так, сын Иуды Галилеянина Менахем вырезал римский гарнизон, захватил крепость Масаду и удерживал ее более трех лет, являя образец мужества и редкой преданности идее. Правда, если говорить строго, он принадлежал не к обычным зилотам, коих римляне называли «лестаи», а к сикариям – «кинжальщикам». Это была элита повстанцев, гвардия, тесный круг профессиональных убийц, корифеев террора, насилия и разрушения. Фанатичные и безжалостные, отлично обученные, они умели за пятьдесят шагов попасть камнем в голову бегущему человеку, феноменально владели оружием, не верили ни в бога, ни в черта и никогда не попадали в плен – предпочитали кончить жизнь самоубийством. Авторитет их был настолько высок, что даже сам Христос, судя по его любимому ученику, не гнушался общаться с ними.
[431]
А эмблемой сикариев
[432]
был знак голубя, сидящего на трезубце, наносимый обычно под мышку.
* * *
Буров как в воду смотрел, вернее, совсем неплохо разбирался в людях: будучи перекантован головой вверх, облит водой и приведен в чувство, Вассерман показал себя человеком общительным. Истово, словно на духу, он поведал и про то, как скверно шли его дела в Польше, и про заманчивое предложение перебраться в Россию, и про богатого, как Крез, загадочного кавалера, который поначалу ссудил его деньгами, а затем привез машины, Уродов и Бойца. Поди-ка откажи ему…
– Не этот ли кавалер-то? – Буров вытащил портрет де Гарда, не ахти какой, в профиль, и по тому, как вздрогнул Вассерман, как судорожно расширились его зрачки, понял, что попал в точку. А еще он вспомнил вдруг, что отрубленная кисть Бойца так и маринуется у него в кармане, еще, слава тебе, Господи, завернутая в платок. Ай-яй-яй-яй – нехорошо-с. Да вообще, если глянуть в корень, радоваться нечему: у трона окопался какой-то де Гард, мутит, падла, воду, вносит беспредел, да еще и не сам, а стараниями зомбированных, неизвестно откуда взявшихся Уродов и при посредстве еврейского, помнящего еще, верно, легионы Помпея спецназа.
[433]
Вот весело так уж весело. Только хорошо смеется тот, кто умирает последним.
– Ну что, накарябал? – Буров подождал, пока писец смахнет песок с допросного листа, глянул, вник, одобрительно кивнул. – Закругляйся, пойдет. – Поманил охранника, скучающего у двери, показал на Вассермана, бледного как полотно. – Накормить, напоить, обращаться с бережением, человечно. В отдельную палату его, подальше от этих, – и он с брезгливостью глянул на Уродов, слаженным дуэтом смердящих в уголке, – третьего, Ивана Федорова, передали в распоряжение чародея Дронова. Вот к нему-то, наговорившись с Вассерманом, и отправился вскоре Буров, с тяжелым сердцем и недобрыми предчувствиями. Хорошо, идти было недалеко, прямо по коридорчику да вниз по лесенке.
Интуиция Бурова не подвела – в палатах Дронова было тягостно. Сам злой колдун был жутко сосредоточен, напоминал Джека Потрошителя и с ловкостью светила от медицины препарировал первопечатника Федорова – тот лежал рожей кверху на столе, крепко связанный по рукам и ногам. Чмокала распластываемая плоть, похрустывали распиливаемые кости, смрад стоял настолько убийственный, что мухи не летали. Однако, судя по вспотевшему лицу мага, по его тяжелому дыханию, первопечатник Федоров был не то чтобы как огурчик, но еще неплох, совсем неплох. Это в такую-то жару. Ну, орел. Только первое впечатление обманчиво…
– Дрянь жмуряк, говно, – веско законстатировал колдун, вытащил у Федорова из чрева что-то осклизло-черное, с чувством понюхал, крякнул и сунул под нос Бурову: – Чуешь, ваша светлость, как шибает-то? Чуешь? Вот и я говорю, не так, как надо, слабо. Не жилец, значит, к осени загнется. А все оттого, что слеплен хреново, наспех, шиворот-навыворот, без души. Эко дело из могилы-то поднять, такое любой дурак может. А ты вот возьми заговори его на порчу да на гной, врежь оберег от мух, опарышей да прочей нечисти, всыпь в требуху ему листа терличного для силы да вбей монету медную в кишку, чтобы послушен был. Вот тогда будет жмуряк так жмуряк. Всем мертвякам мертвяк, не труп ходячий – огурчик. Помню, с дедушкой покойником мы на Печоре такое творили… Эхма… – Он швырнул на место что-то осклизло-черное, вытащил цыганскую иглу с продетой дратвой и принялся зашивать Ивану Федорову живот – мастерски, невозмутимо, с завидной ловкостью, словно бы не чародейничал всю жизнь, а сапоги тачал. Потом вытянул из штанов крест, большой, серебряный, висящий на шнурке, плюнул на него и прижал мертвяку к груди. – Ну что, хорош бока давить, давай подымайся.
Явственно зашипело, запахло жареным, жмуряк дернулся, как от удара током, рявкнул и уселся на столе. Страшные гноящиеся глаза его открылись, челюсть отвисла, вонь в камере сделалась невыносимой. Больше здесь делать было нечего.
– Эй, люди, – сразу же позвал конвойных Буров, хотел было отчалить вместе с Федоровым, но не дали – колдун задержал. Заулыбался умильно, пустил слезу по бороде, бухнулся в ноги со страшным грохотом:
– Батюшко, надежа князь, ты уж походатайствуй перед его сиятельством, чтобы не присылал ко мне более суку Лушку. Затхлая она, гунявая, буферов и в помине нет, одна страма. Нет бы мне девицу красную, ладную, такую, как тебе сужено, – умницу, красавицу, мастерицу да забавницу… А то тошно мне, князь, ох как тошно. Сбегу ведь, сгину, не посмотрю на дармовой прокорм. Нам окромя своих цепей терять нечего.