Вооруженная охрана оставалась на усадьбе несколько лет. Первое время она следила за проходящими, подозрительных обыскивала, спрашивала у них документы, беспаспортных арестовывала.
К таким крайним мерам Софья Андреевна, вероятно, пришла бы и раньше, если бы печальные семейные события не отвлекали ее внимания. С удвоенной энергией отдается она теперь своим занятиям. «Я чисто в смоле киплю. Хозяйство всякое просто замучило. Переменила приказчика: завтра велела сменить стражников; мучилась со сбором денег за покосы; всякую копейку сама получала; и за покос внесено мне в нынешнем году 1400 рублей, да за сад 1250. Так что я могу содержать Ясную Поляну в нынешнем году без приплаты; а то все приходилось добавлять. За аренду земли тоже получу 1400 рублей». «Необходимо оказалось осушить под флигелем подвал, там постоянная вода, и дом портится, и жить в нем нельзя. Необходима плотина нижнего пруда, который уходит. Необходимо учесть и уплатить 400 рублей поденным, так как приказчик у меня хороший на дело, но плохой по грамоте. И в Москву ехать по делам тоже необходимо».
«Грумонтские мужики срубили 133 дуба старых и готовили их продавать в Туле. И теперь этих мужиков посадят, вероятно, и все это мучительно… а оставить без внимания такие крупные кражи невозможно». «На этих днях еще обокрали флигель: матрасы, лампы, гардины и проч., и еще мед из улей вырезали. Жить в деревне, в России, стало невыносимо. И стражники ничего не помогают».
Чем прямолинейнее Софья Андреевна отстаивает свои права, тем глубже и шире растет пропасть, отделяющая ее от Льва Николаевича. И в то время, как семейные условия помогают Толстому дойти до последних пределов смирения, внутреннего освобождения и религиозного подъема, твердость Софьи Андреевны, встречающая только пассивное сопротивление и страдания мужа, никого не побеждает и обращается во вред ей самой. Почти все молча или громко осуждают Софью Андреевну. Одни, считая ее хозяйственные приемы вполне нормальными, не могут простить ей нравственных мучений Льва Николаевича, другие ставят ей в упрек и то и другое. Одни жалеют ее, другие извиняют, но мало кто одобряет.
Что же делает она? Только то, что, по ее мнению, надо делать. Она выполняет обязанности, возложенные на нее с первого дня замужества. Она участвует в закономерном развитии жизни, не изменяя ей. Она остается до конца верной той семье, которой посвятила молодость, той среде, в которой прожила всю жизнь. Это муж отошел, изменил, а в результате во всем виноватой оказалась она. Каждый новый решительный шаг (внешняя жизнь их требует все больше и больше) подрывает ее душевное равновесие, и воспитанная годами истерия органически развивается [332] .
В минуты возбуждения Софья Андреевна доходит до нелепых обвинений. В ответ на советы Льва Николаевича отпустить стражников она возражает, что ему легко так говорить, живя на готовом. А когда он высказывает мысль, что невозможно, имея совесть, быть богатым, она раздраженно замечает, что «ничуть не тяжело… Кому тяжело, тот пусть уходит… Однако никто не уходит… Лев Николаевич имеет верховых лошадей, пользуется двумя лучшими комнатами в доме… Все любят вкусную пищу».
Но Лев Николаевич еще не теряет уверенности, что его присутствие в семье является лучшей формой служения добру. На недоумения некоторых друзей он отвечает: «Одно могу сказать, что причины, удерживающие меня от той перемены жизни, которую вы мне советуете, и отсутствие которой составляет для меня мучение, что причины, препятствующие этой перемене, вытекают из тех самых основ любви, во имя которых эта перемена желательна и вам и мне. Весьма вероятно, что я не знаю, не умею, или просто во мне есть те дурные свойства, которые мешают мне исполнить то, что вы советуете мне. Но что же делать? Со всем усилием моего ума и сердца, я не могу найти этого способа».
«Прочел внимательно ваше письмо и совершенно согласен с вами, что я не поступил и не поступаю, как было бы желательно, т. е. по идеалу совершенства, но все-таки со всем желанием поступить соответственно кажущихся высших требований, не могу этого сделать, и не потому, что жалею вкусную пищу, мягкую постель, верховую лошадь, а по другим причинам, – не могу сделать горе, несчастье, вызвать раздражение, зло в женщине, которая в своем сознании исполняет все выпавшие на ее долю, как жены, вследствие связи со мной, обязанности, и исполняет вполне, сообразно своему идеалу, хорошо… Вы мне сказали прямо, что думаете обо мне, и я истинно благодарен вам, хотя и не могу, как хотел бы, воспользоваться вашими указаниями, потому что я был грешен и есмь грешен, и если хочу избавиться от грехов, то стараюсь избавляться от них в настоящем, а мое положение никак не могу изменить без новых грехов в настоящем».
Избегать «грехов в настоящем» порою очень трудно. «Стреляли ночью воры капусты, и Соня жаловалась, и явились власти и захватили четверых крестьян, и ко мне ходят просить бабы и отцы. Они не могут допустить того, чтобы я, особенно живя здесь, не был бы хозяин, и потому все приписывают мне. Это тяжело и очень, но хорошо, потому, что, делая невозможным доброе обо [мне] мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит».
«Мне было стыдно слышать рассказ киевского [333] о том, как он встретил бабу, у которой загнали лошадь и требовали рубль, и как она ругала меня и всех нас чертями, дьяволами. – «Сидят, лопают, черти…». Кроме того, говорил и про то, что мужики уверены, что я всем владею и лукавлю, прячусь за жену. Очень было больно, к стыду моему. Я даже оправдывался… Это испытание надо нести. И на благо. Впрочем, то, что это на благо, я понял, почувствовал только нынче, и то не совсем».
«С Соней тяжелый разговор о хозяйстве. Я жалею, что не сказал о грехе земли. За обедом тоже она, бедная, запуталась. Интересное существо она, когда любишь ее; когда не любишь, то слишком просто. Так и со всеми людьми». «Умиляюсь, молюсь и радуюсь, радуюсь сознанием Бога-любви в своей душе. Полон ею. Благодарю все, люблю все».
«Я прочел вслух «Единую Заповедь». Ответ – молчание и явно – скука». «Странно, что мне приходится молчать с живущими вокруг меня людьми и говорить только с теми, далекими по времени и месту, которые будут слышать меня».
Пребывание в семье становится для Толстого все мучительнее и бессмысленнее. Ему давно «хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог». Однако, он отказывается от душевного комфорта, не желая обрывать нитей любви, надеясь получить радость более глубокую и совершенную. Но с каждым днем это становится сомнительнее. Его влияние ни на чем не отразилось, ничего не изменило. Наоборот, жизнь семьи, взгляды ее сделались еще обнаженнее. Временами у Льва Николаевича не хватает сил, и он признается себе: «Ночь спал тяжело. Еще вчера было так тоскливо просыпаться и начинать день, что я записал где-то: «неужели опять жить?» Дни теперь приносят только новые разочарования: «Поразительны по своей наивной бесчувственности рассуждения Андрюши о том, как выгодно стало владеть имениями: хлеб, рожь, стал вдвое дороже, работа стала на 20 % дешевле. Прекрасно. Чего же желать».
«Вчера вечером было тяжело от разговоров Софьи Андреевны о печатании и преследовании судом [334] . Если бы она знала и поняла, как она отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни! А сказать и не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов».