— Нет, Степан Евсеевич, расскажи мне лучше о Барченко. — Полковнику сделалось неловко, он вымученно улыбнулся, с трудом. — Чем он занимался в спецотделе?
— Господи, Фима, ну до чего ж ты машешь на телеведущего этого, как его, на Листьева… — Не вынимая папиросы изо рта, Кустов свесил голову на грудь, — похоже, он собирался покемарить. — Убили его…
— Эй, Степан Евсеевич, не спи, замерзнешь. — Полковник потрепал старика за плечо, пальцами потер ему мочку уха. — Он что, правда был сильный «аномал»?
— Кто ж его знает. — Старик осоловело поднял голову, тяжело вздохнул. — Наверное. Когда у дешифровщиков не ладилось, шли к нему, значит, не просто так. Опять-таки он, а не кто другой пропускал других «аномалов» через «черную комнату», знал, видимо, толк во всей этой чертовщине.
Его глаза стали закрываться, и Полковник, уже собираясь уходить, вытащил фотографию Шидловской, так просто, для очистки совести.
— Степан Евсеевич, а эта женщина вам, случаем, не знакома? Может, встречали где?
— Господи, не может быть. — Вглядевшись, Кустов сразу справился с дремотой, сплюнул и принялся креститься, истово, многократно, рука его дрожала. — Это же дочка Немца. Барченко аккурат перед своим арестом проверял ее в «черной комнате», хотел, видать, чтобы по стопам родителя своего поганого пошла. Тьфу, прости Господи, гад был редкостный. Исчадие ада. Змей, змей…
Он резко замолчал, жадно закурил, ломая спички, глянул исподлобья на ошарашенного Полковника.
— Ты, Фима, не знаешь, что это был за человек. Помнишь открытые суды тридцатых? У известных людей, умниц, крыша будто бы ехала, сами себя оговаривали, толкали в могилу. Почему? Ясное дело, путем зубодробления и крушения ребер такой спектакль не устроишь, нужно человеку крепко затуманить мозги, чтобы себя не помнил. Вот этим Немец и занимался, не один, подобралась там у них компания, наверняка и товарищ Киров на их совести, а впрочем, какая там совесть. — Кустов махнул рукой и внезапно крепко ухватил Полковника за локоть: — Слушай, Фима, брось ты это дело. Напиши лучше книгу о ворах, о девках непотребных, о блядстве, о наркотиках. Не лезь в политику. Думаешь, изменилось что-нибудь? — Он горестно воззрился в красный угол, где лампадка выхватывала из полутьмы скорбный лик Христа, однако же креститься не стал. — И не надейся, сунут в петлю, как Есенина, глазом не моргнешь… Кому она нужна, правда-то? Деньги и вранье правят миром… Этим… Ну все, мил человек, не обессудь, пойду прилягу. Мне еще на вечернюю службу в храм надо, грехи замаливать. Будешь уходить, дверь в сенях захлопни. А в политику не лезь, не лезь…
На том и расстались. Кустов отправился на продранный диван к кошкам, Полковник же надел пальто и в задумчивости пошел на выход. «Черт, чуть не забыл». Уже в сенях он спохватился и, возвратившись в комнату, не смог сдержать улыбки — в его пыжиковой шапке-пирожке, свернувшись, спал пушистый, полосатый, словно тигр, котенок.
Глава 17
ДЕЛА ДАВНО МИНУВШИХ ДНЕЙ Год 1911-й
Только что ушел в небытие год тысяча девятьсот десятый. Нелегким он был для России, полным мрака и печали. Погибла в муках от черной оспы божественная Комиссаржевская, скончался, пребывая не в себе, неподражаемый Куинджи, осиротил отечество своею смертью великий Лев Толстой. Казалось, сумрачная туча нависла над Россией, уж Мережковский скорбно зашептал о скорой катастрофе, и Федор Сологуб завел волынку о тлене и судном дне, и Бенуа заговорил о «часе зверства». Однако как-то обошлось — жизнь продолжалась.
Входили в моду струящиеся платья, зеленоватые, лиловые, с отделкой талашкинскими кружевами, особым шиком считались шляпы со страусовыми перьями, огромные, словно колеса экипажа, из драгоценностей в фаворе были большие аметистовые броши. Блистал талант звучноголосого Шаляпина, гранд-приме Павловой рукоплескал Париж, Бальмонт и Северянин бисировали на литературных вечерах, поклонницы их травились ядом от неразделенных чувств. Таксомоторы потихоньку вытесняли лихачей, в кинематографе аншлагом шла фильма «Пред ликом зверя», в быту сделались популярны тройные самоубийства — жена, муж, любовник. Декаданс считался хорошим тоном, супруги скрывали верность, девицы — невинность. Обострен и преувеличен был интерес ко всему темному, загадочному, оккультному, как грибы после дождя появлялись эзотерические кружки и религиозно-философские общества. В салонах только и разговоров было, что о мадам Блаватской, докторе Папюсе и о проклятых жидомасонах, так и дожидающихся момента, чтобы захватить мировое господство. Россия походила на роскошную, но утлую ладью, влекомую ветрами, — кормчий без царя в голове, гребцы без креста, мачты без парусов, весла без уключин. А рифы близко…
Холодным январским вечером действительный статский советник известный художник Николай Рерих устраивал у себя на Галерной спиритический сеанс. В качестве медиума был приглашен Ян Гузик, крупнейший специалист по вызыванию духов, — он прибыл со своим антрепренерем, известным оккультистом графом Чеславом фон Чинским, Генеральным делегатом Великой ложи Франции. Вечер прошел блестяще. Маэстро с помощью флюидов вызвал тени Мицкевича и Наполеона, задавал им вопросы, вещал утробными, нечеловеческими голосами. Наконец отгремели аплодисменты, большинство гостей разъехалось, и остались только свои, близкие друзья — скульптор Сергей Меркуров, его двоюродный брат мистик Гурджиев, монгольский путешественник Хаян Хирва, востоковед Сергей Ольденбург и известный оккультист, автор фантастических романов Александр Барченко. С наслаждением закурив — кто трубку, кто асмоловскую папиросу, кто сигару, — расположились поудобнее в креслах, в предвкушении ужина завели неторопливую, полную обстоятельности беседу. Свет радужно дробился в хрусталиках люстр, добротная дубовая мебель отражалась в зеркале паркета, пышная зелень густо обвивала модные резные жардиньерки. Посмотреть со стороны — старые друзья убивают время, коротают вечерок в приятном, необременительном ничегонеделанье. Buvons, chantons et aimons
[35]
. Однако первое впечатление обманчиво — на квартире у Рериха собрались единомышленники, люди, объединенные общностью взглядов на природу вещей во Вселенной.
— Итак, господа, ваши впечатления? — Хозяин дома, благообразный, рано облысевший господин непроизвольно тронул жидкую, отмеченную сединой бороду, придвинув малахитовую пепельницу, принялся выбивать трубку. — По-моему, senza dubbio
[36]
, в этом что-то есть.
Потомственный масон, он, будучи еще «волчонком»
[37]
, получил эзотерическое имя Фуяма и от природы был умен, упорен и ничего не принимал на веру. Может быть, именно поэтому он уже в тридцать пять лет стал генералом, академиком и занимал посты председателя объединения «Мир искусства» и секретаря общества поощрения художеств. Более того, он сумел пройти путь от профана до масона тридцать третьего градуса и сейчас имел большой авторитет среди рыцарей креста и розы — розенкрейцеров.