Илья отшатнулся. И вместе с тем его глаза как будто оживали. Привычная, чуть ироничная усмешка тронула губы.
– Ну, зачем так? – устало посмотрел он. – Ну, отдал я те бумаги. Нескладно вышло, не спорю. Но ты должна понять.
– Все предал! – Внезапные слезы подступили к глазам Анны.
– Предал? – болезненно вскинулся Илья. – Отдал, да. Но предал? Тебя? Я не могу тебя предать, пойми, не могу, потому что… – Губы его беззвучно шевельнулись.
– Все предал, все, – в отчаянии повторила Анна. – И меня тоже. Ты… ты такой же, как твой отец. Просто тебе повезло. Время другое – не видно, какой ты. А вот Лапоть прижал, и ты сразу предал. Понадобится – еще предашь. Любишь себя! Ты добрый, поможешь, если попросят. Денег дашь, не жадный. Добрый, чтоб другие любили, это тебе приятно. И жалеешь. Как ты себя жалеешь! Что, измучил он тебя? Да? Бедненький! – Анна резко рассмеялась прямо ему в лицо. – Ты, ты знаешь кто? Ну этот, как его?.. Иуда! Только ждешь, пока понадобишься. Вот я, вот! Готовенький. До востребования. Иуда до востребования! – повторила она, отыскав наконец трудные нужные слова. Анна торопилась, ей казалось, если она замолчит, сила ее слов погаснет.
– Судишь? А сама? Кто не до востребования, кто? – захлебнулся Илья.
– Саша, – с усилием выговорила Анна. Имя его отрешенно зазвенело, уже не по-земному отмытое.
– Вот ты его и предала, – с горечью рассмеялся Илья. – И с кем? Думаешь, ты у него первая? Даже не из первого десятка на моих глазах. О чем я? Боже! Нет, нет. – Весь сотрясаясь, провисая в коленях, он протянул к ней руки, ставшие ловящими, голодными, а она все отступала, и теперь их разделял низкий журнальный столик. Он задел его коленом, опрокинул чашку с недопитым кофе. Движением бессознательным и потому почти невозможным аккуратно поставил чашку, пальцем обвел вокруг блюдца: не пролилось ли? Шагнул к ней, толкая столик перед собой, заговорил торопливо: – Поженимся. Все будет хорошо, увидишь. Уедем. Туда. Я не Лапоть. Меня всюду возьмут, вон приглашение лежит. Чтоб с концами. Там он нас не достанет. В университет…
– Боишься, боишься! Все у тебя отняли, а ты снова боишься? – всплеснула руками Анна.
– А ты не осуждай. Он довел меня, пойми. Уедем, там отдохнем. – Он все хватал, ловил губами отталкивающие его руки.
– Вот и уезжай. Только учти: этот тебя всюду достанет. И поросенка сунет. Поросеночка… – затихающим голосом повторила Анна, потому что вдруг увидела лежащий на ковре желтоватый, очень старый лист бумаги с бурым пятном в углу. – Пятно! – не своим голосом взвизгнула Анна, указывая на тихо выглядывающую из-под кресла бумагу, словно выжидающую своего часа.
– Не тронь! Не читай! – исступленно вскрикнул Илья.
Он гулко рухнул на колени, Анне послышалось, кости его хрустнули в мякоти тела. Он прижал обеими ладонями желтую бумагу к полу. Поднял к Анне землисто-серое лицо.
– Тебе нельзя! Нельзя читать. Не дам!
– Почему, почему? – зашептала Анна.
Желтая бумага непреодолимо притягивала ее. Бессмысленная улыбка щекотала ей губы. Она сама не заметила, как тоже опустилась на ковер. Она старалась раздвинуть потные руки Ильи, прикрывавшие документ. Они оба стояли на коленях. Илья дышал ей в лицо теплым молоком.
– Дай, дай! Хочу! Ну, дай же! – ласково, почти нежно шептала Анна. Она быстро и жарко целовала его лицо. – Ну! Ну же, дай… Ну, прошу тебя… – Она наклонялась все ниже, ниже. Напряжением всех сил ей удалось растащить в стороны скользкие руки Ильи. Ветхая бумага, хрустнув, развалилась наискосок. Анне достался верхний угол.
Анна с диким проворством вскочила. И одно слово, будто нетерпеливо сорвавшись с бумаги, обожгло ее взгляд.
– Никольский! – тонким осколком голоса вскрикнула Анна. – Константин Петрович. Дедушка! Так это ты его? Ты?
– Я? – Илья с неожиданной быстротой тоже вскочил, наступил подошвой на уголок с бурым пятном. – С ума сошла! Мне пять лет тогда было! Ты что? – Он протянул к ней качающиеся, как еловые лапы, руки, не способные ее удержать. – Уедем. Поженимся. Приглашают… – уже утратив надежду, замирающим голосом повторял он. – Крупный специалист… Ты увидишь… Не виноват! В чем я виноват?
Но то, что он прочел в ее глазах, заставило его отшатнуться. Он провалился в мягкие подушки дивана.
– Куда же мне теперь? – прошептал он.
– Все равно, – даже не ища в себе жалости, проговорила Анна. Она чувствовала, что взгляд ее становится весом и опасен. – А в никуда!
Илья беззвучно зашевелил губами. В сумерках, вдруг вступивших в силу, очертания его фигуры стали размываться. Ворсистый диван, как померещилось Анне, и вовсе порос густой жесткой травой. Между растопыренных пальцев Ильи выдавилась болотная ржавчина.
Анна повернулась и пошла к двери, которая сама отворилась перед ней.
На лестнице она остановилась, глубоко перевела дыхание. Что-то сушило и раздражало ее руку. Анна посмотрела: желтого клочка бумаги не было. На ладони осталась только горстка пепла. Серую пыль тут же втянул в себя и развеял подлетевший сквозняк.
Глава 27
– Что-то не нравится он мне нынче, – недовольно проворчал Сам. – Пообтрепался. Какой-то несвежий, мятый. Ф-фу!
– Такой же, как и раньше, как всегда! Совершенно такой же. Чего ему сделается! – услужливо заверещали твари.
Их было множество, не сосчитать. Все на первый взгляд одинаковые, с не очень густой шерстью и слоистыми короткими рожками.
Звеня, пролетел осколок крыла, словно отлитый из черного стекла или льда, раскололся о чью-то спину, обдав всех мохнатых мелкими брызгами, так что те, кого осыпали эти колючие капли, ежась и недовольно повизгивая, шарахнулись по углам.
Собственно, не было ни углов, ни стен, ни потолка. Только бесчисленные, плохо различимые, темные, пасмурные тени. Смутно угадывались руки, скрещенные на груди, низко упавшие головы. Складки одежды скрывали ноги, а вдруг мелькнувшая голая ступня, такая беспомощная в этом кружении и реянии, поражала своей нищей наготой.
У многих крылья смерзлись, и они уже не могли отлепиться друг от друга. Глаза их не мигали и не закрывались. В этой милости им было отказано. В их глазах зеркально отражались улицы, бесчисленные сырые подвалы, мраморные колонны, площади, решетки, окровавленные плахи, виселицы, спальни, тускло блестящие драгоценности, постели со сбитыми простынями. Каждый обречен был видеть свое. И невнятный их ропот звучал раскаянием, ужасом, невозможностью возврата, нет, скорее, болью опоздавшего прозрения. Иногда кому-то удавалось выпасть из оледенелой грозди, и тогда из общего шепота вызвучивался мучительно-тоскливый голос и можно было разобрать невнятные слова:
– Видеть себя… Если бы знать… Поздно, поздно…
Иногда туман сгущался становясь, кровавым, но словно не выдержав, разлетался клочьями, и тогда в прорехи были видны косматые головы. Мертвые каменные глаза неподвижно смотрели в пустоту. И снова все затягивала тусклая туманная дымка.