– Ты… ты высасываешь у них кровь?!
– Да, а что? – хищно ухмыльнулся Соннук. – Живая кровь очень теплая и вкусная. Она такая у всех, кто по-настоящему жив. Но разве тебя это пугает? Не притворяйся, брат! Ведь и ты не безвинен. Еще до рождения ты пил кровь из меня!
– Ты и впрямь зверь… хуже зверя.
– У тебя целых два джогура. У меня ни одного. Отдай мне камень и коня. И я уйду.
– Чтобы ты замучил Дайира?
Атын содрогнулся. Он только тут сообразил, почему Соннук так потяжелел этой осенью. Братец нашел снадобье, способное налить жизнью плоть, меркнущую без отраженного Сюра! Снадобье, которого вдоволь там, где есть живые создания.
Сам догадался или надоумил белоглазый? Кто-кто, а уж Атын знал, как странник умеет заставить действовать даже вопреки собственной воле. Неужто он появился в долине?..
– Ну и ладно, получше коня себе возьму. – Соннук протянул руку ладонью вверх, но жест был не просящий, а повелительный. – Отдай то, что тебе не принадлежит.
– Ты не получишь Сата.
Пальцы простертой руки скрючились и приблизились к лицу Атына. Близнец зарычал, как лесной старик:
– Мой камень! Мой!
Ополоумевший конек рванул поводья. Атын невольно отшатнулся и заслонился вскинутым локтем. Казалось, двойник собрался прыгнуть и вгрызться в шею брата. Колени согнул и уже обе руки с силой вышвырнул вперед. Стало слышно, как в груди его бурлит, клокочущим хрипом исходит мощь краденого сока жизни:
– Сата!!!
Атын впервые видел Соннука таким страшным. «Меня отдали в семью Лахсы, чтобы злые духи не взяли, – подумалось отвлеченно. – А я, глупец, сам себе смастерил злого духа!» Кое-как сдержал сумасшедшую пляску Дайира. Хлопья алой пены легли на плечо: конь все-таки порвал губу железкой и на весь лес заверещал от боли, а больше того от смертного страха.
Соннук опомнился, откачнулся. Лицо белее бересты. Помотал головой, вытряхивая из нее остатки временного помраченья. Пятясь с выставленными вперед ладонями, заговорил сипло и трудно:
– По глазам вижу: думаешь – людоед я… Не на шею твою я смотрел – на кошель… Справедливости ждал от тебя. Чаял – отдашь Сата, уйду подобру. Но нет… Нет – как всегда! Вот и сорвался… А ты гонишь теперь. Обобрал до последнего и гонишь с пустыми руками. Что ж, уйду и с пустыми!
Повернулся и зашагал по конским следам с напряженно выпрямленной спиной. Уверенно и увесисто впечатывал в землю подошвы драных торбазов. Чуть отойдя, оглянулся. К изменчивому лицу вернулась надломанная ненавистью усмешка. Глаза горели больным огнем.
– Знай, Атын, брат оборотня и людоеда! Сата предназначался мне и будет моим! И тогда держись! – Он затряс над головой кулаками, грозя неведомо кому: – Держитесь все вы, не видящие во мне человека!
Атын молча смотрел в проем тропы, где все так же сверкала нечесаная грива солнца. Облитая лучами фигура близнеца отчеканилась на свету. А по земле скользила тень. Тень – подтверждение настоящей жизни на Орто, дневное напоминание о ночи. Темная и плоская, как полагается быть всякой тени – отображению против солнца всего сущего, что имеет живую плоть и кровь. Тень вытягивалась из-под ног Соннука и, повторяя его походку, одинаковую с походкой Атына, бежала рядом, как преданная собака.
* * *
Отосут кропил землю кумысом. Несся и крался по кругу в зверином танце, страшно рыча, к беспокойству Мойтурука. Изображал то медведя, то волка, возвращался назад, клацал зубами и громко нюхал воздух. Проверял, крепко ли встает за словами заклятия стена невидимых коновязей, и дальше кувыркался-плясал с молитвой.
– К ярусам высоким взвейся, слово просьбы-заклинанья, заплетись узлом-туомтуу на лучах горячих солнца, на поводьях Дэсегея! Сын Творца, молю нижайше: охвати дыханьем теплым здесь живущих долгогривых – пегого и жен послушных, их детей, что есть и будут! Пастбища на горных склонах окружи кольцом незримым, стерегущим частоколом из священных коновязей с восьмирядною резьбою! Девять раз порушь клыкастых, восемь раз побей когтистых, разгроми семь раз коварных, потаенных, хищно ждущих черного покрова ночи!
Остался доволен. Согласно кивали лохматые сосны, участливым эхом отзывались горные духи. В завершение Дэсегей весть подал, откликнулся голосом пегого вожака: замкнулось кольцо. Всю зиму до следующего прошения, куда бы ни отправился косяк, не станет хода к нему бесам и хищникам.
Когда ущелья затопила первая волна сумерек, жрец дал верховым воды и мелкого сена. В тревоге вгляделся в синий просвет над тропинкой, снял с рогули кипящий котел. Ароматный, приправленный дымком запах похлебки поплыл по вечернему морозцу, щекоча ноздри северного ветра.
Мойтурук растянулся у костра, с удовольствием потягивая носом вкусный воздух. Зевнул понятливо: ты, Отосут, еду караулишь, а я тебя сторожу. Честно приказ выполняем, ребят ждем… И встрепенулся, залаял, унесся радостно в густеющую тьму – явились конники! Познали стригуны хозяйское бремя на праздных дотоле хребтах. Всадники в отдельности мотались по тайге окрест и лишь недавно встретились на распутье.
Атын, угрюмый и молчаливый, рассеянно слушал трескотню друзей. Билэр весело сетовал, что не взял с собой лука – знатен зверьем оказался здешний непуганый лес. То-то нескучное заделье найдется завтра охотничьей снасти!
Дьоллох взволновался, приметив пасмурность брата. Подступил было с расспросами, да отвлекся на похлебку. Спохватился, уже черпая со дна, глядь – место рядом опустело. Атын, разморенный горячей едой, успел залезть в шалаш. Вскоре и Билэр засвистел в шалаше простуженным носом.
Пока сидишь, не чувствуешь сытости, а встанешь – тяжелят сонливость и лень. Дьоллоха томило нытье в больной спине. Боялся лечь рано, бессонницей известись. Отосут заварил какое-то снадобье, велел выпить и погодить со сном, пока с ног не свалит. Посоветовал песню хорошую спеть, не втуне время пережидая. Сам запросил такую, чтобы душу зацепила покрепче. Дьоллох выбрал отрывок из старого олонхо – смертную песнь вожака. Вначале согрел ей путь, украсил напевом вынутого из укладки хомуса, с которым никогда не расставался. Потом хомус вроде бы задумался, и тут далеко-далеко заржал жеребец. Ему ответил другой. Ближе, звонче зацокали копыта. Жеребцы всхрапнули, приветствуя друг друга, но вдруг один зловеще скрежетнул зубами. Следом послышались глухой удар, костяной треск и тяжкий всплеск, будто кто-то разодрал непустой симир… Все это рассказывал, яркими звуками рисовал поющий-говорящий хомус. Затих вокруг лес, гулкие горы придержали дразнилки эха, прислушиваясь к негромкой песни.
Отчаянный конь, жеребец вороной,
давно ускакал ты, свободу любя,
а нынче в обличье чужом предо мной
возник, только сразу узнал я тебя!
Отцом нашим был знаменитый вожак,
стерег он в аласах норовистых жен,
и ты, однотравный, веселый лоншак,
был так же любовью, как я, окружен.
Резвились до третьей травы, а потом
соперников в нас заподозрил отец
и, чтобы владеть одному табуном,
изгнал повзрослевших сынов наконец.
Гуляли мы, два молодых жеребца,
в небесных угодьях под яркой луной…
Неужто пришел ты спросить за отца,
в законном сраженье убитого мной?
Зачем поменял ты наследную масть
и ранил копытом утробу мою?
Коль надобны стали главенство и власть,
ты мог победить меня в честном бою!
Тогда бы табун покорился тебе,
признали бы все остальные кругом…
Но ложь предпочел ты открытой борьбе –
явился ко мне потаенным врагом!
Прощай же, кончаю предсмертную речь,
злосчастный предатель, неправедный брат,
теперь лишь медведи и волки стеречь
возьмутся подруг моих и жеребят!
Влагой блеснули глаза Отосута. Задела, знать, песнь, сплетенная из гордых перекатов и высоких коленцев, из боли и горечи слов, струн голоса – прозрачных, звенящих и скорбных.